За честную работу писателя и критика
За честную работу писателя и критика
Многие из советских писателей (в том числе и автор этих строк) погрешны в злоупотреблении «местными речениями». Большинству из нас присущи, в той или иной мере, и другие литературные недостатки. Но утверждать за собою право плохо писать да еще поучать тому же молодых писателей — на это хватило «мужества» у одного лишь Ф. Панферова.
Общеизвестно, какой конфуз претерпел Панферов, выступивший с заключительным словом на дискуссии о «Брусках» и неосмотрительно утверждавший, что пишет он «языком миллионов». О Панферове, в достаточной мере разоблаченном А. М. Горьким, пожалуй, можно бы больше и не говорить, если б не было у него многочисленных последователей, загромождающих литературу антихудожественными, литературно-безграмотными и бесталанными произведениями, если б Панферов, присваивающий себе роль «литературного вождя», не пытался возглавить этот отряд литературных бракоделов, если б сам Панферов писал не по принципу «если из ста слов останется пять хороших, а девяносто пять будут плохими, и то хорошо».
А «Бруски» именно так и написаны. Для доказательства этого моего утверждения нет нужды умножать приведенные А. М. Горьким примеры проявленной Панферовым разительной литературной малограмотности, беззаботности в отношении слова и невежественности. Всякий может сделать это сам, внимательно перечитав три книги «Брусков».
Критический разбор произведений Панферова не входит в мои задачи, меня интересует другое: неужто до статьи Горького никто из критиков не видел тех недостатков, которыми — в большей мере, чем любое из ведущих произведений, — были перенасыщены «Бруски»? Как могло случиться, что писатель, широко известный у нас и за границей, выпускал книгу за книгой, и все со значительными литературными «огрехами»?
Несомненно, что критики недостатки видели, но, за редким исключением, говорили о них невнятно и глухо, в подавляющем же большинстве почти совсем не говорили, а взамен этого пели сплошные и неумные дифирамбы и, будучи не особенно изобретательными по части восхвалений, желая оглушить читателя и во что бы то ни стало убедить его в том, что «Бруски» преисполнены всяческих достоинств, шли по линии «остроумных» сравнений: Панферов — Бальзак, Панферов — Успенский и т. д.
Образчиком такой недобросовестной критики смело может послужить статья Васильковского («Литературный критик», № 4 за 1933 год). Автор статьи обуреваем стремлением выдать Панферову паспорт на литературное бессмертие. Ему нет дела до того, что читатель, ознакомившийся с его статьей, так и не поймет, что же в третьей книге «Брусков» хорошо и что плохо, в чем Панферов силен, а в чем слаб. И создается такое впечатление, будто статья эта писана не для читателя, а для одного Панферова. Этакий мадригал в прозе!
Васильковский не стремится и к тому, чтобы помочь Панферову преодолеть свойственные ему недостатки. Неблагополучие у Панферова с языком? Васильковский смело утешает:
«Говорят, что у Панферова тяжелый язык. Что ж, таков язык волжских крестьян. Было бы смешно, если бы Никита Гурьянов заговорил стилизованной прозой».
Какая непревзойденная наивность! Как будто речь идет только о языке панферовских героев.
Неблагополучно у Панферова с сюжетом? И здесь услужливый Васильковский забегает вперед, чтобы заслонить собою автора «Брусков»:
«Сюжетности, если можно так выразиться, в книге мало. Но это и минус и плюс. Прочитайте „Крестьян“ Бальзака. Там тоже почти нет сюжета».
Дальше, говоря о том, что Панферов иногда поступает так же, как его герой Никита Гурьянов, который, как известно, захватил лавку из нардома: «Пригодится посидеть… аль что…», Васильковский пишет:
«Панферов тоже иногда тащит к себе в книгу на всякий случай множество фактов, утяжеляющих ее».
Вы думаете, что это упрек придирчивого критика? Успокойтесь. Тремя строчками ниже Васильковский не только оправдает такую крестьянскую рачительность, но и «базу» подведет под это оправдание:
«И опять сошлемся на Гейне. „Величайшая заслуга Гёте, — писал Гейне, — заключается именно в законченности всего им изображаемого. У него нет соединения подробностей вполне хороших со слабыми, полно законченными в рисунке — с легким наброском, нет никакой робости… Каждое лицо в своих драмах и романах он обрисовывает с такой полнотой, как если бы оно было главное. То же самое и у Гомера, то же и у Шекспира“.
Здорово сделано? Вот тут и поговори, что критика наша еще несовершенна…
Хотя в некоторой доле «объективности» Васильковскому отказать нельзя. На стр. 54 он пишет:
«Еще и еще раз перелистывая третью книгу „Брусков“, будущий критик к ней, несомненно, подойдет по-другому, а может, и… строже».
Но «другой подход» оставлен для будущего критика, а сам Васильковский, утверждая в конце своей статьи, что «Бруски» — строящийся монументальный памятник нашей великой революционной эпохи, ничтоже сумняшеся, заканчивает:
«Панферов работает над четвертой книгой. И еще многие тома (15—20 томов — это не фантазия критика) он должен будет создать, чтобы коллективизация получила свою „Человеческую комедию“.
Ну, что касается памятника, то памятники, как известно, разные бывают. Статья Васильковского, по моему глубочайшему убеждению, тоже останется для будущих поколений монументальным памятником о тех временах, когда критики еще писали безответственные статьи. Высказывать всяческие пожелания, разумеется, никому не возбранено, но по обязанности критика Васильковский должен был прямо и честно предупредить Панферова о том, что если он осуществит пожелание его — Васильковского — и напишет еще 15—20 томов так, как написал первые три тома «Брусков», то это событие будет уже не предметом для литературной дискуссии, а целым стихийным бедствием.
В том же номере «Литературного критика» напечатана статья К. Зелинского «Интересы профессии». Скорбя по поводу того, что действительность постигается критиками больше из газет, Зелинский пишет:
«Разве можно, например, по-настоящему написать об „Энергии“ Гладкова и не знать Днепровского строительства? Очень не трудно предложить Гладкову ряд языковых советов. Но действие художественного образа, его идейно-воспитательная, политическая, наконец, роль в массе читателей, может быть полностью установлена только после того, как созданный образ будет поставлен в связь с действительностью».
И дальше:
«Вот вышла третья книга „Брусков“ Панферова. Дегустатору и оценщику нечего будет с ней делать. Надо знать колхозное движение, знать деревню и колхозника, знать партию и ее работу в деревне, чтобы иметь право писать об этой книге. Много ли среди критиков-профессионалов найдется таких универсально-образованных людей?»
Неужто в понимании Зелинского язык художественного произведения столь маловажный предмет, что писать только о языке ниже достоинства серьезного критика? Короткая, деловая и — на первый взгляд — «однобокая» статья во много раз важнее для писателя и читателя, нежели какой-нибудь многословный, «всеобъемлющий» и, зачастую, псевдоученый «труд». Это во-первых. Во-вторых, в наше время давно пора перестать рассматривать книгу как личное дело писателя, а работу критика — как работу некоего посредника, ничего не приобретающего и не теряющего ни от успеха книги, ни от провала ее. Я склонен по-иному рассматривать работу критика, не принадлежащего к разряду «универсально-образованных». Слов нет, было бы гораздо лучше, если бы знал он действительность и воочию видел жизнь. Но коли нет у него этих знаний — пусть хоть о языке пишет, пусть хоть этим поможет писателю сделать книгу более полноценной и звучащей.
А писатель будет и за эту помощь благодарен. И благодарен будет вовсе не потому, что принято считать полезным получить «с паршивой овцы хоть шерсти клок», а потому, что в преобладающем большинстве мы, писатели, всё еще далеки от совершенства во владении языком. Да и с книгой у нас сейчас, как на строительстве: никому стоять в стороне без дела нельзя, тем более — критику. Не имеешь должных знаний — учись, а пока, если не способен на большее, — подноси хоть кирпич!
Одной из основных причин увеличения литературного брака является отсутствие добросовестной, серьезной, отвечающей за свое слово критики. Давно бы надо ей усвоить эти необходимейшие качества и поднять на свои плечи хоть часть той ответственности, которую должен нести писатель за недоброкачественную продукцию. Только при преступном попустительстве критики плохая книга выдерживает многочисленные издания да еще служит руководством для начинающих писателей.
Второй из причин, способствующих расширению литературного брака, является процветающая и после постановления ЦК от 23 апреля групповщина. И Панферову, не устающему до сей поры лягать ликвидированную РАПП, не мешало бы всерьез пересмотреть вопрос о творческой группировке, которую сам он возглавляет. Если бы «самокритика» в этой группе не шла по линии «кукушка хвалит петуха, а петух кукушку», то и «Бруски» были бы на несравненно высшем художественном уровне; во всяком случае, не было бы тех «описок», на которые справедливо указал Панферову Алексей Максимович.
Статья А. С. Серафимовича «О писателях „облизанных“ и „необлизанных“, исполненная настойчивого желания оправдать плохую работу Панферова, получила заслуженную оценку и в редакционной статье „Литературной газеты“ и в открытом письме А. М. Горького. Не может не вызвать недоумения восхищение А. С. Серафимовича образом из третьей книги „Брусков“, взятым для подтверждения той пресловутой „мужичьей силы“, которая, по словам А. С. Серафимовича, сидит в Панферове:
«Да там, брат, у тебя у забора на заду лошадь сидит и жует забор». Вдумайтесь в смысл этого образа. Как здесь много сказано и до какой степени сжато! На заду лошадь сидит? Да ведь этого не забудешь никогда, и это жутко!» — восклицает А. С. Серафимович.
Жутко не это, а сам образ жуток по своей надуманности, неправдоподобной и элементарной безграмотности. Ведь истощенная лошадь не садится, а ложится, в сидячем положении (в котором, кстати, бывает она лишь тогда, когда пытается встать) не кормится, а в том случае, если сама она не в состоянии подняться и стоять — ее поднимают, затем подвешивают. Это ж не образ, а очередная «описка»… Точно так же непонятно, как может лошадь «жевать» забор. Пожалуй, понятно это будет только тому, кто не видит различия между словами «грызет» и «жует».
Тысячу раз прав Алексей Максимович, когда он пишет:
«Кто-то редактирует, кто-то издает обильнейший словесный брак, какие-то безответственные люди хвалят эту продукцию безответственных бракоделов, хвалят, очевидно, по невежеству и по личным симпатиям к автору».
Думаю, что не личные, а групповые симпатии заставили Александра Серафимовича оправдывать и хвалить плохую работу Панферова. Покривил он на старости лет душой. А не надо бы!
Пришла пора говорить о литературе настоящим, мужественным языком и вещи называть их собственными именами. Нам нужны и доподлинно новые слова, созданные революцией, и новаторство в литературной форме, и новые книги, рисующие величайшую из эпох в истории человечества. Но только тогда сумеем мы — писатели — создать такие произведения, которые будут стоять на одном уровне с эпохой, когда научимся и новые слова тащить в литературу и книги писать не по панферовскому рецепту, а наоборот: чтобы девяносто пять слов были отличными, а остальные пять хорошими; когда новаторство будет шагать дальше незамысловатого переименования глав в «залпы», «звенья», «подкрылки» и т. п.
Когда критика наша прекратит либеральное сюсюканье и покровительственно-родственное отношение к писателю («хоть сопливое, да мое»); когда станет она подлинно революционной, беспощадной, суровой и не закрывающей перед правдой глаза, — тогда перестанут групповые зазывалы кричать на литературных перекрестках, расхваливать «своих» писателей и порочить «инаковерующих».
Только при этих условиях выполним те многочисленные, широковещательные обещания, которые давали мы советской общественности. Иначе же так и останемся «честными болтунами» и творцами посредственных произведений.
1934