МОЕ ЗАХОЛУСТЬЕ

МОЕ ЗАХОЛУСТЬЕ

Мечту моего поколъния можно охватить однимъ словомъ: покой! Именно потому, что жизнь его не знала покоя, что въкъ его оказался векомъ безпримърныхъ катастрофъ и потрясающихъ новшествъ, что грядущие годы скажутъ нъкогда, вздыхая; «какъ занятно было жить въ первой трети двадцатаго столътия!» — именно потому намъ давно уже надоела эта безконечная толкучка, и мечту нашу можно выразить въ одномъ словъ: покой. Еще точнъе: захолустный покой, уъздная тишь. Я, по крайней меръ, еще со временъ незапамятныхъ рвался душою въ уъздную тишь. И — свершилось. Разъ въ жизни, единственный разъ, смилостивился Господь и порадовалъ усталаго раба. Я живу теперь въ милой заштатной дыръ, такой тихой, такой далекой отъ тревогъ мира сего, что классическия Тетюши, Тмутаракань, Царевококшайскъ, Бевлая Церковь или Валегоцулово, по сравнению съ этой заводью спокойствия, рисуются воображению вродъ Содома и Гоморры въ самый разгаръ ихъ веселой цивилизации.

Большое въ этомъ облегчение для истасканной души прирожденнаго столичанина. Въ моемъ родномъ городъ всякий закоулокъ быта былъ почему то и какъ то связанъ съ дълами и вопросами всемирнаго размаха. Маклера на бирже только о томъ и говорили, быть или не быть войнъ между Парагваемъ и Уругваемъ, и чъмъ кончится переворотъ въ Персии: отъ этого какъ-то и почему-то зависели судьбы и цъны хлъбнаго рынка. Картежники за зеленымъ столомъ, обдумывая ходъ, беседовали о Лихунчанге и Жоресе. Вся жизнь была, какъ итальянский супъ минестроне, черезчуръ густой и переперченный. Зато теперь — какое раздолье! У насъ на деревнъ говорятъ о погодъ, болъзни соседа, о дочке другого соседа, которая опять провалилась на экзаменахъ; о лавкъ на углу, что перешла въ новыя руки. Газеты у насъ въ большомъ спросъ, но это другия газеты: о новой линии трамвая — два столбца, а о пренияхъ въ палатъ — шесть строчекъ, и никто даже не знаетъ, на которой оне страницъ; а статей и совсъмъ нътъ. Мъстечко, мъстечко Забытаго уъзда Невъдомой губернш, а зовется Парижъ.

Одну правду о Париже слыхалъ, въроятно, и далекий читатель: что истинный Парижъ, который для парижанъ, ничего общаго не имъетъ съ Парижемъ мировымъ, который для приъзжихъ. Зналъ объ этомъ и я; но, какъ теперь вижу, никогда по-настоящему не представлялъ себъ, до чего тутъ огромна пропасть между действительностыо и репутацией. Нужно тутъ обжиться, чтобы въ это вникнуть какъ слъдуетъ — постигнуть все планетарное различие между вашимъ Парижемъ и моимъ.

Одно, впрочемъ, вы подметите съ перваго дня, если только умъете подмъчать вещи собственными глазами: Парижъ — самый кое-какъ одътый городъ на свете. Люди спросятъ недоверчиво: какъ такъ? это вы о всемирной столице моды такъ выражаетесь? — Именно. И эта черта намъ, истиннымъ парижанамъ, даже особенно любезна. И глаза, и душа отдыхаютъ на этой мешковатой, затрапезной небрежности здъшнихъ одеждъ, когда вернешься сюда, напримъръ, изъ Берлина. Вчера я гулялъ по Курфюрстендаму: просторъ, красота, чистота, улица подобна столу, убранному для вънчальнаго пира, и все господа и все дамы на тротуарахъ, все безъ исключешя одъты свадебными гостями. На каждомъ господине выглаженные штаны; пальто въ талию; галстукъ и носки родственнаго оттенка; на башмакахъ сияние; шляпа новорожденная; на каждой даме надъто все то немногое, что нынъ полагается и чему я не знаю точно именъ, но все надъто и все обворожительно; не берусь описать не только потому, что не овладълъ терминолопей, но и потому, что сразу обвороженъ и ужъ ничего разобрать не могу. То было вчера; сегодня я опять въ Париже и прохожу по большимъ бульварамъ. Никакого сравнения! Даже дамы, девять изъ каждаго встръчнаго десятка, словно оделись наскоро и какъ попало, и чаще всего по прошлогоднему; а десятая, исключение, есть иностранка. Но мужчины! Брюки точно у коровы во рту побывали; пиджакъ нередко другого цвета; мятый воротникъ ужъ наверное не того цвъта, что рубашка; это я правдиво описываю девяносто девять на сто, а сотаго легко узнать — вчера же я видълъ его на Курфюрстендаме. Тонкие знатоки утверждаютъ, что въ этой небрежности вдесятеро больше вкуса. Возможно; я профанъ, и даже этого преимущества не вижу; если бы и увидълъ, не призналъ бы преимуществомъ. Я въ этой какъ-попалости ищу и люблю провинциальную простоту; нечто отъ дъда моего — или вашего — который вышелъ разъ на улицу въ одной туфле и одномъ сапогъ, и на протесты бабушки отвътилъ:

— А почему нельзя? Что я — французъ?

Но болыше бульвары, собственно, не мое дъло.

Мы, парижане, живемъ не на большихъ бульварахъ. Вообще никто, кроме наивнаго туриста, не скажетъ: «я живу въ Париже». Истинный здешний обыватель, парижанинъ милостию божией, какъ я, живетъ въ quarter. Причемъ «картье» не есть нъкое административное дъление. Картье есть бытовое понятие; почти отвлеченная идея, но въ то же время и великая реальность. Проживъ полгода въ своемъ картье, вы вдругь начинаете соображать, что незамътно стали гражданиномъ и патрютомъ строго обособленной общины. Сразу этого не заметишь. На улицъ и въ лавке все съ вами обходятся вежливо, но ничуть не сердечно или фамильярно. И вдругь настаетъ день, когда аптекарь всматривается въ васъ, улыбается и говорить: «Обычно мы продаемъ ножики для бритвы безъ полной уверенности, что они не подержаные, но Monsieur est du quartier — я вамъ дамъ ужъ безусловно девственную дюжину". Это, конечно, неправда: какъ известно каждому безбородому, неподержаныхъ ножиковъ для бритвы давно на свете нътъ; но добрососедское намърение приятно. Черезъ несколько дней жена вамъ разсказываетъ, что ее въ булочной спросили, отдохнулъ ли мосье (это вы) отъ последней поъздки своей заграницу; кстати и поздравили съ днемъ рождения дочери, отпразднованнымъ третьяго дня. Затъмъ оказывается, что въ кафе, гдъ вы покупаете папиросы, дамъ за стойкой въдомо, въ какомъ банке вы служите; или, если вы — общественный деятель, то она читала, какъ васъ выбранили въ листкъ, самое существование коего было для васъ до ея негодующаго сообщения тайной. Такъ идетъ оно дальше и дальше, пока вы незаметно втягиваетесь, вживаетесь въ ощущете, что вы ужъ не просто квартиронаниматель въ доме номеръ такой-то по улице этакой, а органически кусокъ сплоченной бытовой среды, которая гордится вашими успехами и обижается за вашу обиду.

Знакомый профессоръ-санскритологъ разсказалъ мнъ такой случай:

— Есть у меня тутъ сосъдъ и приятель; онъ тоже читаетъ лекщи въ Сорбонне, и тоже по языковъдънию, только у него языкъ еще более чудной и необычный, чъмъ даже мой санскритъ. На всю Францию три такихъ кафедры. Въ прошломъ году онъ издалъ трудъ по истории этого языка: одно изъ тъхъ произведений, что печатаются въ количестве трехсотъ экземпляровъ, а изъ нихъ двъсти пять-десятъ будутъ посланы безплатно другимъ филологамъ. Но живетъ онъ въ переулке, а на углу переулка есть лавочка, величиною съ дифференциалъ, и продаются тамъ разныя домашния вещицы — иголки, открытки съ картинками для горничныхъ, газеты. Идетъ мой приятель мимо этого универсальнаго магазина и вдругъ видитъ: выставлена его книга, а на ней бумажка, а на бумажкъ начертано корявымъ почеркомъ: «авторъ живетъ въ нашемъ картье».

Не скажу, чтобы все это было всегда удобно. Недалеко отъ насъ жила беженская семья, мужъ съ женой, люди молодые и интеллигентные. Какъ-то весною должна была къ нимъ прибыть на жительство барышня, кузина жены; но женъ пришлось уехать по деламъ еще до приъзда барышни, такъ что она поручила мужу принять кузину и устроить въ отведенной для нея комнатъ. Привыкши къ российскимъ порядкамъ, они не расчитали эффекта, какой получится въ «картье». Эффектъ получился грустный; но не просто былъ это взрывъ мещанской добродетели, а гораздо сложнее. Картье бы и глазомъ не моргнуло, если бы къ одинокому мужчинъ приъхала невънчанная съ нимъ симпатия. Но тутъ они ръшили, что мужъ обиделъ жену — даму, которой они уже больше года продавали съестные припасы, вынимали пятна изъ пальто, кланялись на улицъ, даровали право гражданства! Оффициально, однако, никакихъ послъдствей сразу не последовало: картье затаило гнеъ и ждало возвращения оскорбленной супруги, по-видимому расчитывая, что она расправится, изломаетъ о кого слъдуетъ зонтикъ, подыметъ вопросъ о разводъ… Дама вернулась; консьержки и лавочники встретили ее, какъ родную, со сдержаннымъ, безмолвно-красноръчивымъ сочувствиемъ къ жертвъ вопиющаго надругательства. Но на слъдующй вечеръ она пошла съ кузиной и мужемъ въ кинематографъ. Этого картье не вынесъ. Поденщица подала въ отставку; консьержка стала холодна (а это въ Парижъ большая трагед!я); булочникъ, завертывая аршинную булку, смотрелъ въ сторону — короче, имъ всъмъ троимъ пришлось съъхать и поселиться за три угла дальше на западъ.

И все же… Неловко сознаться, но сознаюсь, Я всегда считалъ себя человъкомъ непреклонной самоуверенности, которому нипочемъ общественное мнъние. Но съ тъхъ поръ, какъ восчувствовалъ себя членомъ нашего картье, не могу не признать, что въ панцыръ этой неподатливости появилась трещина. Только одна, но трещина. Я… я дорожу общественнымъ мнъниемъ картье. Въ первый разъ я это замътилъ, когда колбасница мнъ сказала:

— Вы остались безъ прислуги? Скоро найдете новую. У вашего дома хорошая слава въ картье.

До того мгновения самымъ лестнымъ впечатлътемъ моей жизни былъ отзывъ одной вънской газеты о моемъ выступлении на митинге. Тамъ было сказано, что я бывший полковникъ, изъ себя высокий и стройный. Но все затмилъ этотъ комплиментъ колбасницы моему домострою, хоть я въ порядкахъ своего дома столько же повиненъ, сколько вы, семейный читатель, въ порядкахъ вашего. И открыто говорю: мнъ теперь не такъ обидно было бы провалиться на выборахъ въ совътъ Лиги наций, какъ обидно было бы упасть во мнънии картье — а я даже точно не знаю, отъ какого угла до какого мое картье простирается.

А работаютъ они, какъ изъ насъ самые работящие не умъютъ; особенно, по моему, ихъ жены. Женщинамъ вообще въ мъщанскомъ быту еще труднъе, чъмъ мужчинамъ. Въ Палестинъ арабъ ъдетъ на осликъ, а жена передъ нимъ идетъ пъшкомъ и тащитъ поклажу, и насъ это возмущаетъ; но, если вдуматься, вся жизнь такъ проклято устроена, что всюду мужчина, въ извъстномъ смыслъ, катается верхомъ, а женщина тащится пъшая и подъ вьюкомъ. Для обрисовки быта здъшнихъ моихъ сосъдокъ я просто приведу наивное слово одной изъ нихъ. Она гордо сказала: «Мужъ получилъ набавку по службъ, теперь у меня поденщица; въ два часа дня все прибрано, я сижу, какъ графиня, и штопаю чулки». А въ половинъ десятаго всъ они спятъ. Улицы полны далеко за полночь; кто ихъ заполняетъ, не знаю; но люди моего картье спятъ. Такъ и дальше пойдетъ ихъ жизнь: какъ по часамъ, или точнъе, сама, какъ часы: прадевдовские часы, безсмертной ручной выдълки, только безъ шумнаго боя и безъ крикливой кукушки. Самъ Кальвинъ, въ наивысшия мгновения того духовнаго мазохизма, съ которымъ сокрушалъ онъ иллюзию свободной воли, все же врядъ ли грезилъ о такомъ всевластии предоопредъления. Тутъ все предопредълено: сколько разъ въ году пойдутъ на правый берегъ въ театръ, и когда именно, и почемъ за мъсто; какой подарокъ сдълаютъ теткъ въ день ея серебряной свадьбы, которая будетъ черезъ два года; и чъмъ кончатъ. Кончатъ тъмъ (такъ они, по крайней мъръ, надеются), что къ средине шестого десятка, выслуживъ пенсио или продавъ лавку, переселятся за городъ, въ долину ръки Шеврезъ, гдъ давно уже на выплату куплена земля и давно уже, по кирпичу въ недълю, строится домикъ, — и тамъ, выращивая свой горошекъ, помидоры и груши, собирая медъ изъ своихъ ульевъ, тихо дождутся великаго часа, когда постучится ангелъ смерти и скажетъ: половина десятаго — пора!

Доколъ я самъ не сталъ парижаниномъ, я не такъ, конечно, рисовалъ себъ жизнь народную въ этой столицъ столицъ. Хороша ли такая жизнь народная для самого народа, не берусь судить. Очень сложный вопросъ. Съ одной стороны, какъ будто мало прогресса. Вижу это и въ области, близкой моему ремеслу — въ печатномъ дълъ. Усовершенствования, которыя въ Лейпцигъ. найдешь на каждомъ углу, здъсь почитаются монополий двухъ или трехъ фирмъ съ мировымъ именемъ и цънами. А почему? Они сами объясняютъ: тамъ у нъмцевъ человъкъ работаетъ въ своемъ дъле до смертнаго часа, а потомъ передаетъ его сыну, который тутъ же работалъ со школьной скамьи. А у насъ — я купилъ дъло у господина, которому стукнуло пятьдесятъ; я поработаю тоже до пятидесяти и перепродамъ третьему, а самъ поъду на покой въ долину ръки Шеврезъ. Гдъ тутъ думать объ усовершенствовашяхъ? — Они же сами разсказывали мнъ: въ большомъ городъ, славномъ своимъ мыломъ, молодой инженеръ изобрълъ новый процессъ, удешевляющей производство наполовину — только нужно было бы для этого перемънить машины. Мыловары собрались, обсудили, вскладчину щедро заплатили инженеру за патентъ, а патентъ сожгли. Должно быть, анекдотъ. Но человъкъ, который напишетъ историю анекдотовъ, впервые напишетъ истинную историю мира.

А съ другой стороны: въдь вотъ откуда ихъ основная, сильнъйшая и никому невъдомая черта — спокойствие. Хоть они при бесъдъ размахиваютъ руками, а англичане нътъ, вы рукамъ не върьте: прислушайтесь. Англичанинъ жестикулируетъ голо-сомъ, подчеркиваетъ, растягиваетъ, поетъ; французская скороговорка монотонна. Французы куда холоднъе, куда менъе сентиментальны и менъе импульсивны: только не сразу это замътишь и поймешь. Мнъ когда-то казалось, напримъръ, что ихъ колониальная система больше раздражаетъ туземца, чъмъ английская; а теперь думаю, что скоръе наоборотъ. Въдь должна же быть причина, почему въ Алжиръ и Тунисъ тихо, а Египетъ, какъ всталъ на дыбы съ 1919-го года, такъ и понынъ стоитъ. Это не духъ ли моего картье передался на ту сторону Средиземнаго моря, успокаивая нервы, прививая вкусъ къ тихому заштатному быту безъ запросовъ и прихоти?

Герои воздуха; недавно — герои Вердэна (а войну они ненавидятъ, какъ никогда ни одно племя на свътъ): откуда все это? Есть, значить, гдъ и резервуаръ желъзной выдержки; и я думаю иногда, что находится онъ именно въ нашемъ картье. Какъ трава подъ снъгомъ, таится въ теплъ подъ перинами будничной ихъ обывательщины громадная национальная мощь. Не нашелъ бы Наполеонъ такихъ генераловъ, не хвалилась бы Франция девятнадцатаго въка такой гирляндой великихъ поэтовъ, ученыхъ, политиковъ, не бывать бы и въ восемнадцатомъ ни энциклопедистамъ, ни якобинцамъ, если бы не наше картье.

Надо всемъ этимъ, однако, только туристы и задумываются. Проблемы, волнуюищия моихъ сосъдей, совсъмъ иного рода.

Вотъ, напримъръ, сейчасъ идетъ у насъ на площади ярмарка. Круглый годъ она кочуетъ по разнымъ кварталамъ Парижа, а теперь пожаловала къ намъ. На три угла въ длину, по всъмъ улицамъ, что расходятся съ площади, стоятъ фургоны; а на площади циркъ, звъринецъ, карусели, музыка, толпа, и рой за роемъ огней. Я честно хожу сюда каждый вечеръ. Останавливаюсь у лотереи и, поставивъ франкъ, выигрываю три кило сахара; утромъ поднесу консьержке, дабы смотрела сквозь пальцы на то, что мои посетители не всегда обтираютъ сапоги. Останавливаюсь у барака для стръльбы въ цъль: плечи распрямляются, грудь дыбится впередъ, вспоминаются славные воинские дни — я вхожу и изъ духового ружья въ пяти метрахъ отъ мишени, одинъ за другимъ дълаю десять промаховъ, совсъмъ кахъ тогда изъ винтовки Ли-Энфильда на двъсти саженей. Останавливаюсь у палатки съ вывеской: «Гадалка»; вхожу; она говоритъ: «берегитесь рыжей женщины», и я бреду дальше, огорченно вздыхая: въдь это мой самый любимый цвътъ. Добредаю до ларя букиниста и, перебирая книги, думаю о томъ, что будь я французский писатель — обходилъ бы это место за версту: того и гляди, увидишь двенадцать новехонькихъ экземпляровъ твоего же послъдняго романа, съ надписью: «Большой успъхъ. Лучшие отзывы критики. 2 фр. 50.»

Впрочемъ, ярмарка, хоть она и волнуетъ наши сердца, не есть въ точномъ смыслъ слова проблема. Есть у насъ и настоящая проблема, притомъ затяжная: вотъ уже годъ и больше, какъ она стоитъ въ главномъ узлъ общественности не одного только нашего околотка, но и всего лъваго берега; можеть быть, и всего Парижа. Имею въ виду безпримърную борьбу трехъ кафе на бульваръ Монпарнассъ. Въ началъ было ихъ два, и вдвоемъ они царили надъ всъми окраинами лъваго берега. Они другъ другу не мъшали, хоть и расположены были другъ противъ друга на томъ же перекрестке. Въ одномъ собирались писатели, художники и студенты; а въ другомъ — спорстмэны и американцы. Оба торговали бойко, и возницы Томаса Кука, проезжая по Монпарнассу, всегда останавливали туго-набитую свою колымагу на томъ углу, объясняя туристамъ, что и это есть одна изъ достопримечательностей Парижа.

Но въ томъ кафе, гдъ американцы, поссорился однажды хозяинъ съ гарсономъ, и гарсонъ ръшилъ отомстить. На сбереженныя въ течение нъсколькихъ лътъ чаевыя (легенда? тутъ называетъ цифру положительно непроизносимую) онъ купилъ или арендовалъ домъ рядомъ съ заведениемъ обидчика и открылъ собственное кафе: на томъ же тротуаръ, бокъ о бокъ. Въ наукъ политической экономии это, если не ошибаюсь, называется «заръзъ». Но даже въ науке политической экономии еще не разгадана загадка: почему одно кафе нравится публике, а другое нетъ; или почему вдругъ начинаетъ или перестаетъ нравиться? Какъ поэты Юний и Юлий гдъ-то у Тургенева: одного признали великимъ, другого освистали — а стихи были те же самые. Эти научныя и литературный справки я привожу къ тому, что въ новое кафе, действительно, сразу публика валомъ повалила — только не изъ американскаго, что рядомъ, а изъ писательскаго, что визави. Такъ повалила, что визави просто и буквально опустълъ. Обидчивый гарсонъ заръзалъ не того, кого хотълъ. По вечерамъ онъ, я думаю, взираетъ на противоположную сторону бульвара съ тъмъ чувствомъ, какое испыталъ бы классический Катонъ, если бы, мечталъ видеть развалины Карфагена, увиделъ вмъсто того развалины семивратныхъ Фивъ; а Карфагенъ стоялъ бы рядомъ цълехонекъ, и отъ обилиия триремъ негде было бы пловцу проплыть въ знаменитомъ порту (кстати, если случится быть въ Тунисе, поезжайте взглянуть на знаменитый портъ: курица перепорхнетъ!).

Я не преувеличу, если скажу, что треугольная дуэль эта въ течение долгихъ мъсяцевъ волновала весь нашъ берегъ, отъ площади Сенъ-Мишель на Сенъ и до студенческихъ общежитй у Орлеанской заставы; волновала гораздо больше, чъмъ вопросъ о германскихъ платежахъ. Я, вотъ, пишу теперь объ этой батрахомюмахш съ утонченнымъ юморомъ господина, который выше подобныхъ мелочей, — но ведь и я волновался. До семи часовъ вечера душа жила иными вопросами — войной въ Китае, новымъ оберъ-комиссаромъ Палестины, большевиками, полетомъ Линдберга, но послъ ужина — конецъ, пропало, ничего не подълаешь, я сынъ своего картье и злоба его мнъ довлъетъ. Я надъвалъ котелокъ и шелъ на Монпарнассъ, и старался понять эту живую иллюстрацию къ таинству массовой психологии. Чуть не сыръли ръсницы, глядя на пустынную террасу писательскаго кафе, гдъ еще такъ недавно… И, когда взоръ пересекая мостовую, падалъ на давку противоположнаго тротуара, невольно сжимались кулаки, и бъшеная иллюминащя новаго кафе казалась наглой, а нимфы, намалеванныя на четыреугольныхъ его колоннахъ, пугалами (это, впрочемъ, правда). И глубоко-философския тогда рождались у меня подъ котелкомъ думы — о томъ, почему и какъ, и о томъ, чего стоитъ людская ласка и мирская слава, — замъчательныя думы, только на утро ихъ уже никакъ нельзя было вспомнить. Но еще замъчательно то обстоятельство, что и самъ мыслитель, вздохнувъ, машинально проходилъ мимо пустой террасы, гдъ столько было уютныхъ дивановъ къ его услугамъ, и, отважно пересекши мостовую среди толчеи автомобилей, присаживался къ чужому столу подъ навесомъ победителя. Ничего не подълаешь: такъ ръшило картье. Въ уездномъ городъ надо жить по уездному.

…Но мое захолустье все же лучше всъхъ захолустьевъ на свътъ. Во-первыхъ, оно всъхъ краше. Парижъ такъ красивъ, что иногда хочется зажмурить глаза и больше не смотръть: насмотрълся, лучшаго все равно не увидишь. Во вторыхъ: языкъ! Хорошо жить въ странъ, где улица говоритъ на благородномъ языкъ. Когда моя коньсержка подметаетъ лъстницу, и мальчишка отъ мясника подымается по ступенькамъ съ просаленнымъ сверткомъ въ рукахъ, она, посторонясь и откинувъ руку съ метлой, отвъчаетъ на его утрентй приветъ съ тъмъ же выговоромъ и жестомъ, съ какимъ Сарра Бернаръ играла расиновскихъ царицъ. Опять и въ этомъ, быть можетъ, новый урокъ о царственности народовъ и людей: въ сердцъ величество, въ рукъ помело?