Inglenook

Inglenook

Inglenook – это уютное местечко у камина, навевающее приятные ассоциации. Кроме того, это очень симпатичное слово, одно из самых красивых в английском языке, и поэтому я выбрал его в качестве модели, чтобы проследить, как именно оно откладывается в нашей голове. Что при этом делает наш мозг?

Допустим, мы смотрим на это слово, а не слушаем, как его произносят. Написанное слово соскакивает с листа бумаги или с экрана планшета и, пройдя по зрительному нерву, куда оно попадает с сетчатки глаза, проводится в первичную зрительную кору в затылочной доле головного мозга. После этого начнут разряжаться отдельные нейроны, создавая некое подобие пуантилистического[85] отображения полиграфического образа слова inglenook. Множество нейронов, разряжаясь одновременно, создадут сложный смешанный образ того же слова. Эта сенсорная информация (составной образ) – через последовательность различных участков коры – пройдет в переднюю часть мозга, а оттуда в гиппокамп, где происходит объединение и синтез образа и различных других сенсорных входов, формирующих вместе образ этого слова: inglenook. Первоначальная совокупность разрядов, связанных с представлением о слове inglenook, вызывает мгновенно вспыхнувшее понимание в сознании. Но эта идея, это представление задержится в сознании не более чем на секунду – сиюминутная вспышка мысли, действие рабочей памяти, осуществляющей активное мышление. Однако эта краткая вспышка, вероятно, оставляет за собой какой-то химический след, обозначаемый словосочетанием «долговременная потенциация». Только что разрядившиеся нейроны остаются готовыми к новым циклам возбуждения в течение нескольких следующих минут. Таким образом, если автор решает разрядить ваши нейроны inglenook шесть раз подряд (как это сейчас делаю я), то нейроны, ответственные за образование цепи разрядов, формируют новые устойчивые синапсы, создающие эту цепь. Вы запомните слово на период, превышающий время, нужное вам для прочтения этой страницы. (Для формирования долговременной памяти не требуется повторение слова извне. Если событие важно для вас, вы мысленно воспроизведете его несколько раз, а этого достаточно, чтобы оно накрепко запечатлелось в мозгу.)

Если гиппокамп вместе с другими отделами лобной коры решит, что слово inglenook достойно запоминания (а я надеюсь на это), то и слово, и его значение попадут в долговременную память. Но разные элементы слова inglenook (звучание, графическое изображение, ассоциации с другими образами и понятиями) будут храниться в различных участках мозга, его системах, а не в одной-единственной папке.

Возможно, на следующей неделе, когда вы будете кипятить чайник, вам вдруг вспомнится слово inglenook. Оно всплывет в памяти само (вы вдруг подумаете, что неплохо было бы выпить чаю, сидя у камина). При этом звучание слова возникнет в одной части мозга, вид – в другой, воспоминание об этой книге проникнет в сознание из третьей области мозга и т. д. Эти различные штрихи информации составят единый образ (каким способом, мы пока не знаем), создав законченную идею inglenook. Смысл его несколько изменится – какие-то свойства будут добавлены, какие-то – опущены[86]. Наши воспоминания, как написал недавно психолог Чарльз Фернихоу в журнале Time, «создаются в настоящем, а не вызываются из записей прошлого». Или, как сформулировал эту мысль один из ведущих мировых специалистов по вопросам памяти Эрик Кандел, «каждый раз, когда вы вспоминаете какой-то материал, он немедленно становится объектом разрушения. Очень часто он используется для включения в него новой информации». Та же мысль возникла у меня, когда я беседовал с Нельсоном Коуэном, профессором психологии Университета штата Миссури, специалистом по вопросам памяти, который процитировал мне Хорхе Луиса Борхеса:

Память изменяет реальные вещи. Каждый раз, когда мы что-то вспоминаем, мы вспоминаем не событие, а первое воспоминание о нем. Затем мы точно так же переживаем следующее воспоминание и так далее.

«Борхес очень верно уловил суть, – сказал мне Коуэн. – Этот процесс ученые называют “реконсолидация”. Его суть заключается в том, что каждое обращение к воспоминанию заставляет нас думать о нем по-иному. Мы редактируем воспоминание в свете того, что знаем теперь. Однако сами остаемся в полном неведении об этих изменениях».

Память – это живое, формирующее образы переживание, а не запыленная папка, из которой мы время от времени извлекаем одни и те же данные. Статичная память – это удел компьютеров и телефонных справочников, она, говорит Коуэн, «не имеет ничего общего с человеческой памятью». Сравнение, кажется, воодушевило его, и это меня поразило. Ведь многие ученые, с которыми приходилось общаться, с удовольствием говорили, что компьютеры – это их загруженная во внешние хранилища память, не упоминая при этом, насколько эти два вида памяти отличаются друг от друга. Наверное, мы ассоциируем свою память с компьютерной, потому что компьютерный гений для нас очевиден, а гений собственного мозга – пока не очень ясен. Я пожаловался Коуэну, что наше описание человеческой памяти – все эти электрические импульсы, циркулирующие по мозгу и «создающие» впечатления, – едва ли объясняет то, что творится у меня в голове. Коуэн был краток: «Вы не поверите, как мало мы знаем».

Единственное, что мы знаем наверняка, – это что человеческая память очень изобретательна. Отныне, встречаясь со словом inglenook, вы будете думать, будто вспоминаете этот момент, но на самом деле все совсем не так.

* * *

В фантастическом фильме Чарли Кауфмана «Вечное сияние чистого разума» убитые горем возлюбленные стирают друг друга из памяти. Он основан на вполне реальном исследовании Карима Надера, нейропсихолога из Университета Макгилла, работа которого о природе реконсолидации показала, насколько уязвимой становится наша память всякий раз, когда мы к ней обращаемся. В 2000?м, за четыре года до выхода в прокат «Вечного сияния», Надер доказал: реактивированные, основанные на страхе воспоминания (те, от которых мы не в состоянии избавиться) можно изменить и даже заблокировать при помощи введения некоторых ингибиторов синтеза белка. Эти ингибиторы нарушают процесс консолидации памяти. Другими словами, изменениям подвержен только тот материал, который проникает в нашу рабочую память (то есть который мы активно осознаем). Это открытие легло в основу методики лечения посттравматического стрессового расстройства у жертв изнасилования, ветеранов войн и т. д. Так же как несчастные влюбленные из фильма, эти жертвы имеют шанс заново запрограммировать свой мозг и начать все с чистого листа.

Мне кажется, такие меры могут приобрести большую популярность и стать весьма привлекательными, так как высокая надежность компьютеров позволит нам не бояться, что от таких вмешательств часть наших воспоминаний безвозвратно канет в бездну. Стив Уиттакер, профессор психологии Калифорнийского университета в Санта-Крус, писал о проблеме забывания в цифровую эпоху. Беседы с брошенными возлюбленными, такими же, как герои «Вечного сияния», убедили профессора: вездесущие остатки цифровых свидетельств сегодняшних отношений – сохраненные электронные письма трехгодичной давности, фотографии из Facebook – могут сделать невыполнимыми условия знаменитой поговорки «с глаз долой – из сердца вон». В опубликованной в 2013 году статье (написанной в соавторстве с Кориной Сас из Ланкастерского университета) Уиттакер предложил использовать программу «Ящик Пандоры», которая способна автоматически просканировать все цифровые записи о прошлых отношениях и стереть их как из компьютерной, так и из человеческой памяти[87]. Мы опять оказываемся в положении, когда нужно призвать на помощь технологию, чтобы решить ею же порожденную проблему.

* * *

Когда мне был двадцать один год (я учился на третьем курсе факультета английского языка), меня впервые в жизни попросили заняться отупляющим делом – заучить наизусть стихотворный отрывок. Для моих родителей это было настоящим шоком. Они недоумевали, как я смогу это сделать, если за всю жизнь не сумел выучить хотя бы несколько строк из Шекспира или Браунинга. (Моя шестидесятилетняя мама до сих пор от начала до конца читает на память «Черного дрозда» Томаса Гарди.) Однако мои сверстники и я (кстати, я первым принес в класс калькулятор) никогда не создавали себе подобных проблем.

Все изменилось, когда я пришел к профессору Даниельсону на семинар по «Потерянному раю» Мильтона. В первый же день он напугал нас, задав выучить первые двадцать шесть строк этого эпоса. Каждую неделю Даниельсон заставлял нас хором декламировать этот отрывок. В утешение он говорил: «Это позволит занять мозги, пока вы стоите на автобусной остановке. Вы можете вспоминать поэму». Двенадцать лет спустя я с трудом припоминаю эти строчки до шестнадцатой включительно. Остальное стерлось из моей памяти, но я помню всю поэму намного отчетливее, чем все другие стихи, которые я когда-либо читал. Вот что осталось закодированным в разрядах синапсов моего непослушного мозга:

О первом преслушанье, о плоде

Запретном, пагубном, что смерть принес

И все невзгоды наши в этот мир,

(не помню, та-та) Эдема, до поры,

Когда нас величайший Человек

Восставил, Рай блаженный нам вернул, –

Пой, Муза горняя! Сойди с вершин

(не помню) Синая иль Хорива,

Где был тобою пастырь вдохновлен,

Начально поучавший свой народ

Возникновенью неба и земли

Из Хаоса; когда тебе милей

Сионский холм и Силоамский ключ,

Глаголов Божьих область, – я зову

Тебя оттуда в помощь; песнь моя

Отважилась взлететь над Геликоном,

К возвышенным предметам устремясь,

Нетронутым ни в прозе, ни в стихах.

(дальше не помню)[88].

Это припоминание строк стихотворения очень куцее, лоскутное, но оно мое. За более короткое время, чем мне потребовалось для напечатания этих шестнадцати строк, я мог бы получить в Google полный текст из десяти тысяч строк, причем без единой ошибки. Но почему мне нравится иметь эти стихи, пусть и изуродованные, в багаже памяти?

Мне захотелось узнать, зачем наш старый профессор вложил в мою голову эти стихи. Я нашел Даниельсона и пригласил его на чашку кофе. Я узнал его сразу, как только он появился в кафе, но он меня не узнал и подошел к другому человеку, намного моложе, приняв его за меня. (Учителя обычно лучше всего помнят свои первые выпуски, а все остальные студенты сливаются в общую массу, хотя некоторые из них во время учебы были довольно заметны и на многих из них этот профессор произвел неизгладимое впечатление.)

Даниельсон ведет семинар по «Потерянному раю» уже тридцать лет, и каждый раз заставляет своих студентов заучивать вступление к поэме. Оказывается, я один из сотен людей, у которых до сих пор сохранились в памяти обрывки стихов Мильтона. Я спросил профессора, видит ли он разницу между реакцией студентов прежних лет и эры интернета.

– Если бы я это регистрировал… – он улыбнулся. – Думаю, студенты и сегодня могут выучить вступление, но разница в том, что они считают, будто эта способность у них невелика. До них просто не доходит, что в силах сделать что-то подобное, как человеку, который никогда не бегал марафонскую дистанцию, не верится, что он сможет ее пробежать. Но в конце каждого года я слышу одно и то же: студенты говорят, что не хотели учить стихи, а теперь очень рады, что я заставил их это сделать. Думаю, до этого они не делали ничего подобного. Видимо, кроме меня, никто не заставит таких студентов, как вы, учить на память стихи.

– Как вы думаете, какая от этого польза?

– Главное здесь – это идея «формирования», – начал Даниельсон. – Запоминание чего бы то ни было придает уму форму. Заучивание создает новые нейронные пути, не так ли? Вы интернализуете стихи, загружаете их в свой мозг. Вы себя программируете.

Это знаменательно, подумалось мне, что, обосновывая необходимость умственного труда, мы используем такие компьютерные термины, как «загрузка» или «программирование». Я спросил профессора, какова, по его мнению, моральная сторона такого программирования. Если мы программируем мозг, то в конце концов встает вопрос, чем мы его программируем. Даниельсон отвлекся от технологических метафор и перешел к религиозным, которые слышал в детстве и юности от старого пастора:

Есть одна простая, но очень содержательная пословица: посеешь мысль – пожнешь действие, посеешь действие – пожнешь привычку, посеешь привычку – пожнешь характер, посеешь характер – пожнешь судьбу. Я уверен, что заучиванием стихов мы сеем мысль.

Эти слова старого профессора придали толику морализирования работе нейронов (ты представляешь собой то, что ты делаешь). Даниельсон сказал мне, что заучивание – это акт «присвоения заучиваемого превращением его в свою собственность». И он подразумевал это в обоих смыслах: заученное содержание принадлежит выучившему его человеку и, кроме того, становится частью его я. «Заучивание делает содержание частью моего живого опыта, причем делает это совершенно естественным путем».

Именно идея интернализации заученной вещи, ее переваривания, отличает старые представления о памяти от нынешнего интереса к ее экстернализации. Предыдущие поколения опирались на запись и конспектирование, и этот инструмент подкреплял (но не заменял) эффективность хранения информации в мозге.

Заученная, интернализованная работа способна играть роль своего рода лекарства. Из уже упоминавшейся книги Мангеля «История чтения» мы узнаем о римском враче Антиллусе, который считал: те, кто не усваивает поэзию, «страдают от выделения вредных соков с потом, а те, кто хорошо помнит поэтические тексты, избавляются от вредных соков через дыхание».

* * *

Марсель Пруст, писатель, размышлявший о памяти, наверное, больше всех прочих, вероятно, что-то знал о том, как нас может исцелять наш мозг. Он взял на себя труд описать акт реконструкции собственного прошлого в своем величайшем произведении «В поисках утраченного времени», получившем такое название, потому что прошлое – это не засунутая куда-то вещь, которую можно найти и извлечь, а потраченное и безвозвратно пропавшее время. Поиск утраченного времени (temps perdu) – это лишь упражнение в беллетристике (некая антитеза Timehop). Вся книга – это миссия по спасению, произведение объемом в несколько сот страниц, в котором «спасенное» прошлое является лишь предметом искусного вымысла. Чтение Пруста может вдохновить нас на спасение собственного прошлого от ветра забвения, на построение своей творческой личности из подручного материала. Если мы начинаем относиться к своему прошедшему хотя бы с минимумом той заботы, которую демонстрирует Пруст, то облагораживаем себя.

Даже сейчас, спустя столетие, сочинение Пруста – это наглядный урок, показывающий изменчивую и творческую природу памяти, о чем говорят профессора Надер и Коуэн. Личные воспоминания, о которых рассуждает Пруст, выставлены напоказ и подвергаются анализу. Когда мы рассказываем о самих себе, мы выбираем штрихи, рисующие индивидуальность так, чтобы она продолжала жить в нашем устойчивом я. Эти воспоминания связываются в целое странными и подчас сомнительными средствами. Вспомним хотя бы самое знаменитое прустовское описание личного воспоминания, сцену с печеньем. Рассказчик находит тот единственный, уникальный чувственный опыт, который, словно ключ, отпирает шкатулку с длительными наблюдениями.

То был вкус кусочка бисквита, которым… каждое воскресное утро… угощала меня, размочив его в чаю или в липовом цвету, тетя Леония, когда я приходил к ней поздороваться. Самый вид бисквитика ничего не пробуждал во мне до тех пор, пока я его не попробовал; быть может, оттого, что я потом часто видел это пирожное на полках кондитерских, но не ел, его образ покинул Комбре и слился с более свежими впечатлениями; быть может, оттого, что ни одно из воспоминаний, давным-давно выпавших из памяти, не воскресало, все они рассыпались… Но когда от далекого прошлого ничего уже не осталось, когда живые существа перемерли, а вещи разрушились, только запах и вкус, более хрупкие, но зато более живучие, более невещественные, более стойкие, более надежные, долго еще, подобно душам умерших, напоминают о себе, надеются, ждут, и они, эти еле ощутимые крохотки, среди развалин несут на себе, не сгибаясь, огромное здание воспоминания.

Воспоминания Пруста – это не холодное перечисление следующих друг за другом вещей, а полиномиальный, многосторонний опыт. Мы можем даже назвать его симфонией, в которой несколько голосов и мелодий осознавания сливаются и звучат, создавая четырехмерное впечатление. Когда пирожное касается его губ, мир ассоциаций, существующий в нескольких временах («с утра до ночи и в любую погоду»), возникает как «сценическая постановка». Все вдруг обретает бытие – город и сады – от одной лишь чашки чая. Но весь этот мир – не более чем небольшая часть объективного мира, где жил рассказчик. Это просеянное видение действительного прошлого, в котором каждый элемент памяти каким-то таинственным способом связан с воспоминанием о вкусе крошек знаменитого печенья «мадлен».

Человеческая память никогда не может вызвать все прошлое, скорее она исследует богатство исключений, отсутствия. Память создает осмысленную, помещенную в контекст, изменчивую совокупность, соответствующую уникальному опыту и привычкам ума. Ценные воспоминания, как великая музыка, – это рассказ как об утраченных вещах, так и об оставшихся и продолжающих звучать.

* * *

Мои собственные ранние воспоминания всегда возвращаются ко мне через ощущения. Для рассказчика Пруста прошлое неожиданно появляется, когда он пробует печенье, размоченное в чае. У меня это какой-то увесистый предмет, который я держу в руках, и этот предмет оживляет в моей памяти ландшафт, заполненный моей четырехлетней самостью.

Но что это за тяжесть? Или, быть может, это что-то плотное? Представьте себе коробочку объемом сто тридцать кубических сантиметров, заполненную песком, и вы будете недалеки от истины. Не будет никакой пользы в том, что вы представите себе урну с кремированным прахом, хотя именно об этом предмете и идет речь. Память не озабочена фактами. Надо думать о коробке с песком. Это тот вес, который пробуждает память, приводит ее в движение. Я беру в руки дыню или стопку книг, и воспоминание возникает само собой.

Мне четыре года, я стою в заросшем травой дворе дома на каменистом берегу острова Пендер[89]. В то утро я был счастлив, совершив путешествие на пароме из пригорода, где жил. Я был счастлив от ветра, трепавшего мои льняные волосы, когда я, ухватившись за леер[90], стоял на палубе рядом с папой. Но вот ветер стихает, и я слышу стрекот стрекоз, которые висят над травой неподалеку. Над моей головой склоняются могучие кедры, а кедровые доски, из которых сколочен принадлежащий нашей семье домик, образуют коричневый ящик в дальней части двора. Мне кажется, это было лето, и подвешенная на веревке шина слишком горяча, чтобы использовать ее по назначению (хотя на самом деле я не знаю, какое тогда было время года). Неухоженная трава щекочет и колет мои босые ноги. Я мал, но улитки в траве еще меньше. Я складываю их в солонку, которую стащил из кухни. Я убиваю улиток и бросаю их в соль, глядя, как безвольно вертятся их тела, когда я встряхиваю солонку. Взрослые на террасе – их около двадцати человек – занимаются своими взрослыми делами, и мы существуем раздельно, не обращая друг на друга никакого внимания.

Потом я слышу, что меня зовет тетя, и я прячу солонку в траву, так как не знаю, можно так играть или нет. Тетя спрашивает: «Тяжелая штука, да?» Я киваю и поднимаю коробку над головой, ожидая, когда тетя снова ее возьмет. Тетя забирает белую коробку, поворачивается и уходит, а я возвращаюсь к своему живодерскому занятию.

Теперь я знаю, что произошло дальше. Взрослые сошлись на противоположном краю двора и развеяли пепел моего дедушки у подножия земляничного дерева. Но это не часть моих воспоминаний. В памяти я всего лишь поднимаю спрятанную в траве солонку и продолжаю заниматься своими делами. Я держу солонку перед собой, словно талисман, и выискиваю глазами новые жертвы.

Может быть, в один прекрасный день я построю свой дворец памяти. Мне кажется, что каждый из нас хочет его построить – и мы, вероятно, построим их далеко от зыбучих песков, но вблизи от живых воспоминаний. Мы построим их, невзирая на нули и единицы двоичных кодов наших электронных устройств, напичканных превосходно организованными хранилищами машинной памяти. Но пока грубо сколоченная хижина, стоящая на волнующейся под ветром траве, заменяет мне прекрасный дворец.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.