Репрессивная традиция Обсуждение доклада Игоря Яковенко «Русская репрессивная культура и модернизация»

Репрессивная традиция

Обсуждение доклада Игоря Яковенко «Русская репрессивная культура и модернизация»

Игорь Клямкин:

Доклад Игоря Григорьевича Яковенко «Русская репрессивная культура и модернизация» дает нам хорошую возможность продолжить обсуждение одной из ключевых проблем, поставленных в докладе Эмиля Паина, которая вызвала острую дискуссию. Речь идет о том, правомерно ли считать современное российское общество и его культуру обществом и культурой традиционного типа. Эмиль Абрамович, как вы помните, против этого возражал, настаивая на том, что Россия — страна с разрушенной традиционностью. Но с ним, как вы тоже, наверное, помните, согласились не все.

Текст Яковенко — это, на мой взгляд, развернутое возражение Паину. Игорь Григорьевич вычленяет в традиционной культуре такое ее качество, как репрессивность, и доказывает, что в данном отношении российское общество остается преимущественно традиционным. И, соответственно, представляет собой общество, ментальность которого противится модернизации. Насколько обоснованны и убедительны выводы докладчика, нам и предстоит обсудить.

Не избежать нам, думаю, и разговора о том, оправданно ли вообще столь жестко, как делает Игорь Григорьевич, соотносить феномен репрессивности с традиционным типом культуры. У меня лично на сей счет есть вопросы, и я их докладчику задам. Но как бы то ни было, перед нами интересный текст, привлекающий внимание к малоисследованной теме. Теме, которая, по-моему, органично вписывается в общую тематику нашего семинара. Ведь если мы все признаем, что российская культура пребывает в состоянии кризиса, то он должен каким-то образом сказываться и на репрессивной составляющей этой культуры.

Игорь Яковенко,

профессор Российского государственного гуманитарного университета

Русская репрессивная культура и модернизация

Модернизация происходит в мире уже несколько веков и очевидным образом превращается в фактор глобального развития. Осмысливая прихотливый и многообразный исторический опыт, развивается и модернизационная теория. И при всем разнообразии векторов движения теоретической мысли можно выделить общую тенденцию: осознание значимости фактора культуры.

Перипетии догоняющей модернизации, разворачивающейся по всему миру, указывают на ключевой характер устойчивых культурных традиций. Экономисты, политологи, демографы убеждаются в простой истине: проблема модернизации во многом упирается в культуру. Качественные характеристики ее конкретных форм не производны от некоей отсталости — откуда она, отсталость, в том или ином случае взялась, если все мы произошли от Адама и Евы? Эти характеристики являются фундаментальной данностью, определяющей как исторические судьбы стран и народов, так и реалии современного развития.

Конечно, это положение не следует трактовать фаталистически. Как и все в нашем мире, культуры не вечны. Они существует до тех пор, пока позволяют воспроизводиться сообществам их носителей. В тот момент, когда культурная традиция утрачивает историческую адекватность и становится фактором, задающим схождение ее носителя с исторической арены, она вступает в более или менее болезненные процессы трансформации.

Сложность и болезненность этих процессов требует от субъекта модернизации, т. е. от политической и интеллектуальной элиты страны, учета фактора устойчивости культуры. В противном случае возможны рецидивы, когда временная победа традиционалистской реакции приводит к необратимым потерям и загоняет общества в исторические тупики. Это во-первых. А во-вторых, возможно затухание модернизационного импульса. В таком случае усилия реформаторов неизбежно тонут в вязкой среде, а диктатуры развития фатальным образом порождают застой.

К существенным характеристикам отечественной культурной традиции относится ее репрессивность. Между тем в силу ряда ценностных аберраций данный аспект выпадает из поля теоретической рефлексии. О репрессивности русской культуры говорится разве что на уровне эссеистики. Между тем это существенная грань не только русской, но и любой традиционной культуры, имеющая самое прямое отношение к проблеме модернизации России.

Проблемное пространство, вырастающее из соотношения понятий «культура» и «репрессия», достаточно последовательно разрабатывалось гуманитарным знанием ХХ века. Что же касается анализа отечественного материала, то здесь обращения к названной теме по преимуществу носят эмпирически-описательный характер. Исследуются отдельные проявления репрессивности, сферы или пространства ее реализации. Но целостно, т. е. как явление, лежащее в основаниях нашей культуры, репрессия не рассматривается. Причина этого — конфликт вестернизированного и традиционного сознания. Мы живем в культуре, частично уже вестернизированной, и потому репрессию осуждающей, по крайней мере на уровне деклараций.

Для людей с подобной ценностной установкой отечественная репрессивная практика отчасти непостижима, а отчасти не признаваема в подлинном объеме, разнообразии, структурно-функциональной природе. Не признаваема как элемент социокультурного целого. Российская репрессивность интерпретируется не системно, а как проявление частных случаев, артефактов, печальных эксцессов или как результат влияния внешних сил (татары, большевики с их заемным марксизмом, рационализм бездушного Запада).

Признавая репрессивный характер традиционной культуры, носители ценностей исторической динамики осуждают репрессию. Однако как признание репрессивности, так и ее осуждение проговариваются скороговоркой. В этом содержится указание на серьезную проблему, с которой не может совладать сознание отечественных идеологов модерна. Ибо реальность мира репрессии слишком глубока и многослойна; к тому же она напрочь отрицает любые перспективы модернизации. Снять этот невротический комплекс, мучающий сознание российского интеллигента, можно, только исследовав саму реальность. Феномен традиционной репрессивности должен быть осознан в его социокультурной природе, соотнесен с процессами модернизации и вписан в контекст глобальной трансформации.

Репрессия относится к универсальным характеристикам сложно организованной жизни. Любые устойчивые сообщества, состоящие из автономных особей, существуют в контексте репрессивного насилия. Его необходимость вытекает из того обстоятельства, что эти отдельные особи, составляющие устойчивые самоподдерживающиеся сообщества, наделены свободой.

При всей очевидности того, что такое репрессия, имеет смысл определиться все же с самим понятием. Словари определяют репрессию (лат. repressio — «давление») как принудительные, карательные меры, применяемые государственными органами к отдельным гражданам. Выделим в этом определении два момента. Те, которые имеют отношение к интересующим нас общекультурным аспектам явления.

Исходное значение — давление, подавление чего-либо — описывает наиболее универсальное смысловое пространство понятия «репрессия». Она есть подавление чего бы то ни было вне зависимости от природы субъекта и объекта подавления. Подавление некоторых импульсов, процессов или тенденций соответствует целям субъекта репрессии и рационализируется им определенным образом. В конечном же счете репрессия работает на воспроизводство устойчивого социокультурного целого. Понятно, что репрессия неотделима от насилия, формы которого бесконечно многообразны. В результате такого насилия подавляются одни (нежелательные) импульсы и тенденции и формируются другие (требуемые).

Второй момент фиксирует репрессирующую инстанцию. В данном случае понятие «государство» есть конкретная форма надличностной всеобщей инстанции, выступающей субъектом репрессии. Однако подлинным ее субъектом выступает все же не государство, а вся социокультурная целостность, представляющая собой нерасторжимое единство общества и культуры.

Именно культура диктует людям (обществу) поведение, репрессирующее тех или иных нарушителей ее норм и ценностей. Обычное право, включавшее такие санкции, как самосуд, кровная месть, изгнание из рода, опиралось на вековечную традицию, т. е. на культуру. Когда древневосточная толпа побивает камнями нечестивца, бросившего вызов базовым ценностям общества, мы имеем дело с репрессией, не имеющей отношения к государству. Я уже не говорю о таких случаях, когда мать шлепает ребенка, назвавшего бабушку «дурой».

Подчеркну: как и все в культуре, репрессия не может быть бесцельной или бессмысленной. Она преследует цель воспроизводства социальности и самой культуры.

Типология культур по отношению к репрессии

Как известно, существуют три базовых способа побуждения человека к некоторому поведению — идеальное вознаграждение, материальное вознаграждение и наказание. Умные родители, зрелые педагоги, хорошие руководители гибко и эффективно сочетают поощрение (идеальное и материальное) и наказание. В результате каждый человек оказывается одновременно в поле всех обозначенных стимулов человеческой деятельности.

В каждой конкретной культуре эти стратегии варьируются в разных пропорциях. Существуют культуры сбалансированные, в которых соразмерно представлены все три механизма, и культуры, акцентирующие либо репрессию, либо вознаграждение. Все культуры (локальные цивилизации) можно расположить в некотором ряду таким образом, что в центре окажутся культуры более или менее сбалансированные, а на полюсах — те, что центрированы либо на репрессию, либо на вознаграждение.

Существует универсальный способ выявить ранг того или иного момента (тенденции, ценности, акцента) в любой культуре. Доминирующие в ней моменты всегда более разработаны, выделены и представлены в языке, искусстве, массовой культуре шире, нежели все остальное. А то, что в культуре дополнительно, маргинально, что в ней подавляется, представлено минимально. Оно предельно обобщено, табуировано к обсуждению, профанируется, не разработано.

Так, в культурах сбалансированных мир легитимных удовольствий и мир заслуженных страданий будут представлены более или менее соразмерно. Что же касается культур, акцентирующих один из полюсов, то там должен наблюдаться отчетливый дисбаланс. К примеру, культура, в которой появляется трактат «Камасутра»[74], заведомо не принадлежит к центрированным на репрессии. Культура, в которой большими тиражами издаются глянцевые журналы, — культура позитивного вознаграждения, потребительски гедонистическая. Там же, где говорить об удобствах, благах, удовольствиях считается неприличным, — там культура мироотречная, антигедонистическая и репрессивная. Кроме того, культуры, тяготеющие к полюсам, включают в себя блок активного отторжения альтернативы. Она профанируется, объявляется безбожной либо варварской, изжитой историей человечества или стоящей на пороге катастрофы.

Репрессивная культура — это культура, акцентирующая наказание. Альтернатива ей терминологического обозначения в русском языке не получила, что само по себе показательно. Назовем ее культурой, центрированной на вознаграждении, или культурой поощрения.

Доминирование репрессии либо позитивного вознаграждения не относится к факультативным характеристикам. Акцент на репрессии или вознаграждении описывает один из значимых параметров культуры и носит системообразующий характер. Такое акцентирование задает многие составляющие социокультурного целого, порождая особые, присущие только данному типу культуры феномены и формируя специфические формы универсальных процессов.

Исходная модель государственности, отработанная на Востоке, характеризовалась высоким уровнем насилия. Ее исторически первичные формы базировались на редистрибуции, т. е. изъятии у производителя продуктов труда и распределении их на общие нужды. Основанная на редистрибуции социальная система характеризуется кастовой структурой общества и — в идеале — полным бесправием подданных. Сплошь и рядом инструментом исторической динамики оказывалась репрессия, подавлявшая отторгаемые практики и минимизировавшая воспроизводство человека, для этих практик органичного.

В течение тысячелетий цивилизация существовала бок о бок с догосударственной окраиной. История их сосуществования исключительно драматична. Один из сквозных исторических сюжетов — процесс интеграции варвара и архаика в государство и цивилизацию. Как правило, догосударственный человек вписывался в цивилизацию через институт рабства, который представляет собой один из самых репрессивных социальных порядков, созданных человеком.

Так сформировалось центрированное на репрессию традиционное общество, которое характеризует исключительная устойчивость. Возникнув однажды, репрессивная культура воспроизводится снова и снова, переживая революции, смены политических режимов, конфессий, первые этапы модернизационных преобразований. Трансформировать ее очень и очень сложно.

Репрессивная культура исторически первична. Однако с некоторого момента появляются общества, в которых акцент на репрессию последовательно снижается. Этот процесс идет вглубь и вширь. Начинается то, что называют «смягчением нравов». При этом общества, включившиеся в процессы такого смягчения, оказываются лидерами исторической динамики. Они расширяются пространственно, растут численно, опережают других в технологическом и экономическом развитии. В то время как зоны, в которых отстаивают практики и идеалы репрессии, последовательно сужаются, маргинализуются, утрачивают историческую перспективу.

Центрированные на вознаграждении культуры также высоко устойчивы. За ними стоят система норм и ценностей, религиозное мироощущение, искусство, формы общественной и личной жизни, политическая культура, устойчивый тип личности. Вопреки мифологии, постоянно рождающейся в лоне репрессивных культур, культуры поощрения более эффективны и исторически агрессивны. Им свойственно не только самосохраняться в конкурирующем с ними мире, но и широко транслировать собственную систему ценностей, навязывать ее аскетически-репрессивному миру традиции, медленно и неуклонно размывая этот мир.

Под некоторым углом зрения драма последних двух веков мировой истории может быть рассмотрена как конкурирующее столкновение мира репрессии с миром, центрированным на вознаграждение. Это столкновение обостряется, охватывает все более широкие пространства, выходит на глобальный уровень, двигает регулярные армии и сети террористических организаций, превращаясь в один из решающих факторов современности.

Репрессия в русской культуре

Процессы модернизации разворачиваются на российских просторах более трех веков. Однако модернизация в стране не завершена, Россия не стала имманентно динамичным обществом. Крах коммунистического эксперимента и два десятилетия постсоветского развития свидетельствуют об этом неопровержимо. Российское общество и его культура находятся в зоне исторического перехода. Пласты сознания и социальные феномены, принадлежащие традиции, взаимопереплетены с сознанием и социальностью, характерными для современного динамичного общества. В этом — двойственность и внутренняя противоречивость современной России.

Культура модерна и традиционная культура кардинально различаются своими основаниями, но при этом российская действительность одновременно задается этими разноприродными сферами. Отдавая себе отчет в такой двойственности, надо тем не менее иметь в виду, что русская культура все еще относится к классу культур репрессивных, характерных для обществ традиционного типа. Она остается репрессивной в той степени, в какой российская реальность сохраняет традиционные основания. Да, мы находимся внутри процесса исторической динамики: доля традиционного в нашей культуре последовательно снижается. Однако традиционные структуры сохраняются, размываясь очень и очень медленно, а по временам демонстрируя и тенденцию к самовосстановлению.

В русской культуре функции репрессии носят универсальный характер. Она формирует внутренний мир человека, дает ему модели понимания мира — как земного, так и небесного. Репрессия позволяет ориентироваться в социальном космосе, задает нормы и ценности, стратифицирует общество, обеспечивает борьбу с хаосом. Она входит как существенный момент в семейные отношения, пронизывает собой воспитание, образование, оформляет отношения к сакральным и трансцендентным сущностям. Какие-то из этих функций сохранились в большей степени, какие-то — в меньшей, какие-то — почти исчезли. Но говорить о трансформации культуры в целом не приходится.

Одним из базовых языков русской культуры по-прежнему является насилие. На этом языке властная иерархия говорит с подвластными. Во все времена российский обыватель чутко фиксирует, кого и за что Власть карает, а кого — прощает и милует. Понимание этого реестра служит руководством к действию. Для людей, сложившихся в лоне такой культуры, репрессия — это воздух, которым они дышат. Земное притяжение, в поле которого они существуют. Небо, под которым они ходят.

Будучи инерционным продолжением традиционного общества, российская репрессия — одновременно средство и воспроизводства, и сохранения традиционного универсума. Такое воспроизводство и сохранение обеспечивается благодаря тому, что отечественная репрессия по преимуществу носит личностный характер. Как известно, именно традиционное аграрное общество характеризуется отношениями личной зависимости между людьми. А потому и репрессия в таком обществе личностна: некоторый субъект, носитель иерархического начала репрессирует другого, подчиненного (или подчиняемого), и эта репрессия служит установлению либо поддержанию отношений личной зависимости.

Итак, личностная репрессия — важный механизм воспроизводства традиционного общества и, в качестве его разновидности, современного российского общества. С одной стороны, она противостоит его распаду. С другой — блокирует нарастание субъектности широких масс населения, препятствует формированию автономной личности и складыванию целостного универсума, конституированного автономным субъектом. Эта, последняя, функция репрессии обретает особое значение на этапе угасания и исторического снятия традиционно-репрессивного целого. То есть на том этапе, который переживает сегодня Россия.

Понятно, что культура, акцентирующая репрессию, принципиально внеправовая. Потому что репрессия эта имеет своим источником ничем не ограниченный акт воли властителя. Его чистое усмотрение переживается российской традицией как значимый атрибут «нашей», т. е. традиционной и сакральной, власти. Именно это имел в виду Ричард Пайпс, определяя Россию как «патримониальное государство».

Персоналистичный характер репрессии снимается тогда, когда умирает практика избирательного применения норм закона, а значит, исчезает начальственное усмотрение. Поскольку законы и подзаконные акты в России в суммарном выражении принципиально невыполнимы и подавляющая часть населения их нарушает, практика избирательного применения карающих норм составляет главный ресурс (устрашения, господства, подчинения) российской власти.

В модернизированном или исходно правовом обществе репрессия носит безличный характер. Человека осуждает безличный закон, действие которого реализует не менее безличная государственная машина. Репрессия не вытекает из усмотрения «важной персоны», а служит поддержанию абстрактного, лишенного личностного наполнения закона. Nothing personal — just business.

Репрессия, неравенство, властные отношения

Репрессия есть наиболее выпуклое, исторически первичное и коренящееся в зоосоциологии выражение неравенства. Мир репрессии — мир неравенства. Это его фундаментальная характеристика. Субъект и объект репрессии неравноценны, неравноправны, а на некотором уровне и неравноприродны, разнокачественны.

В сознании человека репрессивной культуры идеи равноправия нет и не может быть. Любая претензия со стороны потенциального объекта репрессии на равные права прочитываются как безосновательная претензия на статус субъекта репрессии, ибо равноправия в принципе не существует. Репрессия рассматривается как главный атрибут статуса. Знаки репрессии — знаки власти (здание тюрьмы через площадь напротив губернского правления, лобное место, нагайка, секира в руках охраны и т. д.). Двадцатый век, диктовавший нормы приличия, соответствующие буржуазно-демократическому мейнстриму, убрал знаки репрессии из поля обзора, в том числе и в России. Но эта операция с символами — дань эпохе, не более того.

В традиционном обществе, каковым во многом продолжает оставаться и общество российское, сила, т. е. примененная развернутая репрессия, — главный легитимирующий власть момент. Любые соображения и аргументы морального или правового характера — внешняя, чуждая внутренней природе вещей форма. Власть принадлежит тому, кто эффективно легитимирует себя насилием. Мы часто слышим о «политической воле». Как правило, авторы этих высказываний имеют в виду волю и способность к эффективному насилию.

Власть в России традиционно переживается как сакральная сущность. Важнейший атрибут власти, то, что творит саму власть, — свирепая репрессия. Она может быть облачена в формы права, а может находиться за рамками права. Российское сознание не входит в эти тонкости. Воля к насилию, скорая показная расправа с провинившимся безо всяких формальностей и проволочек — самое важное, ключевое свидетельство подлинной Власти. Власти нашей, народной, той самой, созерцание которой заставляет учащенно биться сердце русского человека. Власти, репрессивность которой очень долго была демонстративно свирепой в своей жестокости. Наказание кнутом, зафиксированное еще в Соборном уложении 1649 года, доживает до эпохи Николая I. Это наказание было отменено в 1845 году с заменой кнута увеличенным числом ударов плетьми. Полной отмене предшествовало секретное постановление 1829 года, ограничивавшее практику применения кнута. Секретный характер этого постановления показателен. Подданным надлежало оставаться в спасительном страхе.

Показательно и то, что в народном сознании наказание кнутом тоже не выглядело аномалией, — лишнее подтверждение органичности жесткой репрессии не только для государства, но и для традиционной русской культуры. «Неправедному насилию, — пишет Павел Солдатов, анализируя русские пословицы и поговорки, — противопоставляется, как идеал, праведное насилие царское. Главным и единственным источником порядка в народном сознании выступает кнут: „Кнут не мучит, а добру учит“; „Кнут не мука, а вперед наука“; „Не бить, так и добра не видать“. Да, иногда оно, похоже, начинает сомневаться в своей правоте („Бить добро, а не бить лучше того“). Но идеал царского „кнутопорядка“ и „кнутодобра“ такими сомнениями не разрушается, образа иного порядка и иного представления о пути к добру в русских пословицах и поговорках не обнаруживается»[75].

Настоящая (т. е. сакральная, «правильная») Власть легитимируется не выборами или венчанием на царство. Власть созидается, узнается и переживается в этом качестве в акте справедливой репрессии. Если власть не демонстрирует жестокости и непреклонности, она профанна. Профанирующее отношение к Хрущеву задавалось как тем, что импульсивный вождь позволял себе слишком много человеческого и разрушал образ трансцендентного восточного владыки, так и тем, что высшая власть отошла от практики свирепой репрессии.

А к главным российским тиранам — Ивану Грозному и Иосифу Сталину — любовь простонародья, можно сказать, непреходящая. Во второй половине XIX века в сознании крестьян Поволжья Грозный представал истинно крестьянским царем, «выбранным из бедняков по указанию свыше»[76]. Прославился же царь Иван в народе репрессиями по отношению к боярству. То есть справедливой репрессией, которая, по крестьянским представлениям, должна была предшествовать «черному переделу» и упразднению государства. Что касается отношения к Сталину, то к этому сюжету я еще вернусь.

Место репрессии в традиционном сознании

1. Ритуальное осмысление мучений

Во все времена в доиндустриальных культурах существовали особые обряды, обладающие мощнейшим психическим потенциалом и социальной значимостью, — ритуалы перехода из одного статусного состояния в другое. Понятие «ритуал перехода» было введено голландским антропологом Арнольдом ван Генепом (van Gennep, 1960), который доказал, что среди древних и доиндустриальных народов такой ритуал был распространен практически повсеместно. Обязательный его элемент — испытания и физические мучения. Инициант переживает испытания и умирает символически для того, чтобы возродиться в новом качестве. Человек, переживающий ритуал, утрачивает прежний социальный статус и приобщается к новой социальной роли — роли взрослого, родителя, воина, целителя, шамана и т. д.

Наряду с ритуалами перехода существовали ритуалы жертвоприношений, в которых жертву не просто мучают и убивают символически, но убивают буквально. Смысл этих ритуалов связан с идеей сохранения жизненной энергии. Жизненная энергия жертвы перетекает в космос, способствует его обновлению, созидает некоторую сущность. Эти представления восходят к древним космогоническим мифам. Речь идет об универсальных элементах архаической культуры. Человек традиционно-архаического склада любые страдания и мучения, т. е. любую репрессию, переживает именно ритуально. Этот способ переживания-осмысления дан ему в историческом опыте и закреплен в ментальности. Другими моделями осмысления страданий он не располагает[77].

Ритуалы перехода не являются внешней, навязанной традиционно-архаическому человеку сущностью. Молодой парень испытывает потребность в таких ритуалах. Иначе он так и не станет взрослым ни в своих собственных глазах, ни в глазах окружающих. Эта потребность присутствует в психике молодых людей как экзистенциально значимая и актуальная сущность. Она двигает ребят из рабочих и крестьянских семей в армию. Армия — это риски, опасности и невзгоды, которые делают из парня настоящего мужчину. С этой точки зрения получает объяснение и такое специфически российское явление, как дедовщина. Она воспроизводит забытые практики инициатических ритуалов, связанных с обретением статуса мужчины, посвящением в воина.

Вообще говоря, архаические практики давно, казалось бы, забытые, всплывают в стрессогенных ситуациях тюремной и армейской жизни, в закрытых учебных заведениях. Всплывают в широчайшем пласте архаической низовой репрессии, о которой мне еще предстоит говорить. Те же социальные инстинкты сбивают подростков из неблагополучных семей в преступные сообщества самой разной окраски — от контролирующих «свой» квартал банд до группировок скинхедов. Это нечто настоящее, подлинное, отвечающее глубинным потребностям, которые просыпаются в сознании подростка.

Во все времена носитель традиционного сознания ритуально переживает также кары и казни знаковых фигур от имени высшей власти. Здесь проблема виновности или соразмерности наказания в правовом смысле снимается. Власть отдает на заклание неких несчастных. Это ритуал, а ритуал не может быть «неправильным». Ритуал есть не распавшееся, синкретическое единство истины и блага. Он не обсуждаем, он принимаем с трепетом душевным.

Носитель модернизированного сознания может задаваться вопросами о виновности «ученых-шпионов» — Игоря Сутягина, Валентина Данилова, академика Игоря Решетина, о деле военного журналиста Григория Пасько. Он может обсуждать правовую состоятельность приговоров, вынесенных этим обвиняемым. Для человека же, ориентированного на традиционные ценности, таких вопросов не возникает. Ученый в его глазах уже сам по себе подозрителен. Он — «не наш человек», от него можно всего ожидать. А поскольку эти люди сотрудничали с западными структурами, то и говорить не о чем. Власть судит бояр, и это правильно. Будут понимать, что к чему, и бояться.

2. Страх Божий как фундамент социального порядка

Во второй половине ХХ века из русского языка ушло важное для понимания нашей темы традиционно православное выражение «страх Божий». Но феномен страха как такового из культуры все еще не вытеснен, хотя природа его изменилась.

В традиционном обществе страх перед Властью земной и небесной интерпретируется и как важнейший канал связи с трансцендентным, и как основной фактор социализации. При таком понимании репрессия и страх перед ней выступают не одним из элементов, конституирующим и воспроизводящим социальный порядок, а стержнем человеческой личности и основой социального универсума. Репрессия, физическое насилие, лежащее в опыте детства, оказывается значимым атрибутом сакрального, а значит, и универсального. Перед репрессией все равны. Это как Божий суд. Но такого толкования страха в русской культуре, повторю, уже нет. Оно успело трансформироваться.

Дело в том, что наряду с личностным властная репрессия имеет общесоциальное измерение. Она воспринимается как сила, страх перед которой способен сдерживать хаос и анархию на всех уровнях. Русский социум характеризуется высоким уровнем хаоса и имманентными тенденциями хаотизации. И высокий уровень репрессии этим фундаментальным обстоятельством как раз и обусловлен, о чем много писал Александр Ахиезер. Традиционное сознание живет в убеждении, что только репрессия и страх перед властью, всегда готовой ее осуществить, защищает русский мир от страшного лика хаоса. Стоит снизить уровень репрессии, и хаос поглотит все. Поэтому, когда страх перед властной репрессией исчез, страх перед хаосом, ею больше не сдерживаемом, остался.

Такого рода соображения отнюдь не беспочвенны. В 20-е и в начале 30-х годов прошлого века бытовала пословица: «Крой Ванька, Бога нет, а царя убили», точно выражающая мироощущение потерявшего страх Божий традиционного человека. Если интериоризированные, встроенные в личность нравственные нормы, являющиеся достоянием личности автономной, отсутствуют (а репрессивная культура противостоит их формированию), то снятие страха перед властью земной и небесной рождает абсолютную вседозволенность.

Революция 1917 года на некоторое время отменила страх Божий. Однако большевикам удалось восстановить традиционную структуру российского мира. Страх Божий (на этот раз — перед богом земным) достигает вершин в сталинском Советском Союзе и неуклонно размывается в эпоху заката империи. В постсоветские десятилетия страх перед репрессией оказался окончательно размытым, и это обернулось вакханалией коррупции и беззакония.

Мы плохо понимаем природу проблем современного российского социума. Это проблемы общества, которое не изжило традиционно-репрессивное сознание. Оказавшись в мире без свирепых репрессий и окончательно утратив остатки страха, оно демонстрирует неготовность к формированию нравственных, социальных и правовых механизмов, обеспечивающих законопослушное, социально ценное поведение большей части общества.

3. Репрессия и стокгольмский синдром

Этот термин появился в 1973 году. Стокгольмский синдром — психологическое состояние, возникающее при захвате заложников, когда они начинают симпатизировать захватчикам и даже отождествляются с ними. Террорист обладает оружием и волей убить любого заложника в любой момент. Государство, которое существует где-то «там» за стеной, помочь не может. Заложники — абсолютно беспомощны, террористы — абсолютно всесильны. Мы получаем лабораторно чистую ситуацию предельного уровня репрессии.

Мое объяснение этого синдрома таково: практическая беспомощность и витальная опасность требуют психологического разрешения. Любовь к захватчику снижает мое собственное субъективное переживание страха, ибо я его люблю. А раз я его люблю, он менее опасен. Любовь включает механизмы эмпатии у другой стороны. Перед нами магическое уподобление объекту любви, попытка создания общей эмоционально-психологической целостности. Я растворюсь в нем, а он — во мне. Это уходящий в глубь тысячелетий способ влиять на другого.

На мой взгляд, стокгольмский синдром — актуализация древнейшего социально-психологического инстинкта реакции на критически высокий уровень репрессии. Российское население в своих отношениях с властью веками страдает стокгольмским синдромом. Сакральная власть — субъект ничем не ограниченной репрессии, рождает сложное амбивалентное чувство, в котором страх и любовь взаимопроникают.

Репрессия властная и низовая

Как правило, под репрессией понимают властную форму этого феномена. В такой перспективе репрессия предстает чем-то внешним, чуждым природе общества и культуры. Власть, мол, у нас такая. Но это не так. Высокий уровень властного насилия — лишь наиболее яркое, лежащее на поверхности выражение репрессивного характера русской культуры.

Репрессия, как я уже отмечал, закреплена во всей целостности этой культуры. На самом базовом уровне российского сознания насилие видится как основной и универсальный регулятор. Первая рефлекторная реакция на любую проблему, исток которой усматривается в нежелательном поведении другого, — одернуть, вмазать, выпороть, отделать его так, чтобы сто лет помнил… Традиционно ориентированные люди убеждены: самая эффективная форма решения острых социальных проблем — крайние формы насилия. Только они способны вызвать в преступниках трепет и отвратить общество от катастрофы.

Вспомним типичную реакцию советского обывателя на сообщение о суде над обвиняемыми в воровстве: на Востоке, мол, за кражу руки рубили, а мы все миндальничаем. Сегодняшние дискуссии в Интернете показывают, что этот тип массового сознания за прошедшие десятилетия никуда не исчез. Вызывающее преступление рождает призывы к восстановлению смертной казни. Вооруженные выступления сепаратистов — требования ковровых бомбардировок. Деятельность лиц и движений, объявленных официозом врагами государства, рождает списки «врагов русского народа», завершающиеся поэтической цитатой «ваше слово, товарищ маузер!». В последние годы мы стали свидетелями систематических нападений на мигрантов, а совсем недавно — и массовых беспорядков на этнической почве. Все это и есть ни что иное, как разные проявления низовой репрессии.

Властная репрессия находится на виду. Формы ее многообразны и более или менее очевидны — от карательного уклона судопроизводства[78] до чрезмерной регламентации жизни подвластных. Кстати, такая чрезмерная регламентация — исключительно гибкий и эффективный механизм закабаления человека. Она позволяет делать это дело постепенно, шаг за шагом. Если общество принимает ограничения, можно через некоторое время сделать следующий шаг по пути регламентирующего сковывания гражданина и подавления общества. Экстраординарные события дают удобный повод для временных нарушений базовых принципов. Только зрелое гражданское общество, отслеживающее каждый шаг правительства, может противостоять такой стратегии и последовательно отстаивать дух и букву общественного договора, конституирующего государство.

Формы низовой репрессии еще более многообразны. Насилие встроено в ткань обыденной жизни. Отечественная бытовая среда, строй межличностных отношений, драка стенка на стенку по праздничным дням, обязательная пьяная драка на свадьбе, дегтемазы, поджог хозяйственных и жилых строений, хулиганство, семейное насилие, драки и немотивированные убийства «по пьяному делу», древняя крестьянская традиция самосуда, возрождающаяся в эпохи революций и гражданских войн… В периоды смут и «проседаний» государства уровень низового насилия резко возрастает. Погромы, мародерство, власть преступных группировок сдвигает социальную реальность к параметрам догосударственного существования. В ХХ веке Россия переживала такое неоднократно.

Отдельного упоминания заслуживает культура хамства. Хамство — форма психологической репрессии, перманентно подавляющей тенденции становления отдельного человека и разворачивания универсума личности. Подавление личностного начала — одна из магистральных функций русской культуры. Хамство деятельно отрицает претензию на достоинство, не связанное с данным властью статусом «пастыря» либо со старшинством в системе патриархальной культуры, заданным гендером, возрастом, социальным положением (отец семейства). Оно является механизмом поддержания традиционно сословного общества и эффективной стратегией противостояния перерождению этого общества в сообщество равных и независимых индивидов. Хамство присуще как низовой, так и властной культуре России. Это то, что их объединяет.

Репрессия властная и низовая находятся в отношениях диалектической взаимозависимости. Репрессия от имени власти учитывает массовые практики и представления о допустимом и справедливом насилии. Постепенное, растягивающееся на многие поколения изъятие из арсенала наказаний наиболее бесчеловечных кар (колесование, клеймление, вырезание ноздрей, приковывание к тачке, то же наказание кнутом) опривычивается обществом и способствует снижению общего уровня насилия. Однако снижение уровня властной репрессии, если оно резкое, ведет к росту хаотизации и повышению уровня репрессии низовой, субъектом которой выступает традиционная культура и общество как целое. Это наблюдалось и после отмены крепостного права, и после десталинизации, и после распада СССР. Наблюдается и сейчас. Традиционная культура стремится сохранить устойчивый, опривыченный уровень репрессивности.

Современную российскую репрессию можно попытаться систематизировать. Властная репрессияпредставлена в формах легально-правовой, легальной квазиправовой, нелегальной, реализуемой силовыми структурами, и нелегальной силовой, обручившейся с криминалом.

Легально-правовая — самая очевидная, лежащая на поверхности властная репрессия, реализуемая в рамках нормального правоприменения.

Репрессия легальная квазиправовая бесконечно многообразна. Ее диапазон простирается от дела «Юкоса» до ареста политиков и общественных деятелей, выступающих на согласованном митинге. Людей арестовывают за переход улицы в неположенном месте. Провокатор с плакатом, подходящий к одиночно стоящему пикетчику, создает формальное основание арестовать группу. Так называемый административный ресурс, тотально используемый во время выборов, снятие кандидатов в депутаты, отказ в регистрации политических партий — ничто иное, как форма репрессии против неугодных политических сил. «Споры хозяйствующих субъектов», в ходе которых сменяется руководство неподконтрольных власти телевизионных каналов, — та же репрессия. Этот скорбный список можно продолжить.

Репрессия нелегальная, реализуемая силовыми структурами, представляет собой теоретический конструкт, не имеющий на сегодняшний день подтверждения на уровне судебных решений. В царской России после реформ, последовавших за Первой русской революцией, независимый суд мог доказать участие полицейских чинов в преступлениях и противоправных действиях. Мы такой роскоши лишены. Однако реальность, данная нам в ощущениях, подталкивает к умозаключениям.

За последние два десятилетия в стране сложилась особая форма репрессии — репрессия анонимная. Некие злоумышленники угрожают, а затем убивают, избивают, делают инвалидами, поджигают дома и т. д. Примечательно, что несчастья падают на головы людей, оказавшихся в конфликте с теми или иными властными силами, значимыми социальными акторами, бизнес-структурами. Это могут быть политики, активисты общественных движений, журналисты, правозащитники. Это могут быть и люди, располагающие информацией, которая компрометирует «сильных мира сего».

Виновников таких преступлений никогда не находят. Если же находят исполнителей, то заказчики остаются за кадром. Нам остается фиксировать реальность и задаваться классическим римским вопрошанием: кому это выгодно? Есть все основания полагать, что упомянутая нами анонимная репрессия распадается на нелегальную, реализовываемую силовыми структурами, и нелегальную, обручившуюся с криминалом.

Символом нелегальной силовой репрессии, обручившейся с криминалом, стала станица Кущевская. Союз криминального бизнеса, «братков», милиции, суда и прокуратуры в отдельно взятом районе и сформировал феномен Кущевской. Оценить масштабы этой формы репрессии непросто. Существует точка зрения, высказанная губернатором Краснодарского края, согласно которой вся Россия состоит из таких станиц. Оппоненты же полагают, что Кущевская — единичное явление. Продемонстрировав осторожный оптимизм, выскажу предположение, что истина находится где-то посредине.

Низовая репрессияраспадается на семейно-бытовую, этническую, дедовщину в армии, насилие в школе и закрытых учебных заведениях. Она представлена как в атомарных, так и в организованных формах. Процессы структурирования носителей низового репрессивного начала происходят постоянно. Сбивающиеся в банды группы подростков, скинхеды, футбольные фанаты, «люберы», «гопники» и другие агрессивные неформальные группировки выступают носителями низовой агрессии, направленной против Другого, осознаваемого как Враг с большой буквы. Не так давно политолог Марк Урнов в одной из радиопередач афористично обозначил базовые характеристики этого множества: «Бей хача, жида и очкарика!»

Катализатором низовой агрессии, его смысловым и кадровым ядром часто выступает преступное сообщество. Человек с «ходкой» за плечами пользуется авторитетом в специфической традиционалистской среде, имманентно порождающей агрессию. В периоды кризиса государственности в России происходит взрывообразный рост организованной преступности. Традиционалистская масса актуализует присущие этой культуре формы самоорганизации.

Репрессия и императив модернизации

Всеобщая история свидетельствует о том, что на первых этапах модернизационной трансформации наблюдается рост уровня репрессии, что связано с необходимостью смены исторического субъекта и задачами разрушения традиционно-сословного общества. Причины такого всплеска носят объективный характер. Субъект модернизационного преобразования (государство, правящая элита) сталкивается с качественным несоответствием традиционного человека технологиям бытия, осваиваемым обществом в императивном порядке. Необозримая патриархальная масса могла быть частично (подчеркнем, всего лишь частично) адаптирована к промышленным технологиям только при условии, что она поставлена на грань вымирания. Так, чтобы у людей оставался единственный выбор — жизнь по законам промышленного мира или смерть.

Однако на следующих этапах модернизации уровень репрессии с необходимостью падает. Это вытекает из природы динамичного общества и связано с онтологией сложных промышленных технологий. Высокотехнологические системы настоятельно требуют роста личностного начала в массовом человеке.

Высокий уровень репрессии позволяет организовывать простые формы труда. Сложные формы труда не координируются и не получаются с помощью репрессии. Что же касается творчества в любых его формах (интеллектуальной, художественной, идеологической), то здесь репрессия просто губительна. Между тем историческая динамика демонстрирует рост сложных форм труда и возрастание роли творческого начала на каждом последующем витке развития.

Этот императив в конечном счете диктует смену генеральной культурной парадигмы Отказ от репрессии, используемой в качестве базовой стратегии, обеспечивающей функционирование и развитие системы, требует утверждения альтернативных стимулов и регулятивов. Общество с необходимостью приходит к системе достижительных ценностей. На завершающих этапах модернизации на месте репрессивной культуры неумолимо утверждается культура поощрения.

Повторяю: такое замещение происходит на завершающем этапе модернизации. Что же касается предшествующего этапа развития, то здесь достаточно часто возникают жесткие политические режимы. Такие понятия, как «модернизационный режим», «диктатура развития» или «консервативная модернизация» описывают сходный класс явлений. Все эти феномены возникают в ситуации вторичной, или догоняющей, модернизации. Они утверждаются в слабоурбанизированных обществах, тяготеющих к авторитарным или тоталитарным формам с высокой степенью огосударствления экономики и особой идеологией, в рамках которой создание современной экономики объявляется целью всего общества.

По существу, диктатура развития есть не что иное, как компромисс между традиционным сознанием и императивом исторического развития, понимаемого как промышленный прогресс. Здесь традиционного человека вписывают в особый род динамики — плановой, организованной государством. При этом цели промышленного роста традиционны и сакральны — величие Державы и Идеи.

Совершенно по-другому включают человека в мир динамических ориентаций либеральные режимы. Один из самых значимых моментов либерального общества — господство рынка и конкурентной экономики. В этой ситуации традиционного человека в буквальном смысле «перемалывает» рынок.

Диктатуры развития не изменяют человеческую сущность, поскольку апеллируют к сохраняющимся архаическим структурам — патернализму, сакральному переживанию власти и т. д. Они постоянно решают задачу согласования архаизированного, доличностного субъекта и технологий, рожденных в обществе, формируемом автономной личностью. Что же касается «диктатуры рынка» (а на этапе трансформационного перехода либеральный режим обретает формы именно такой «диктатуры»), то она апеллирует к качественно иным механизмам и не оставляет для архаического человека шансов на выживание: он выдавливается в узкие ниши маргинального существования. В диктатурах развития успешно идет разрушение чистого архаика, но в них рождается не человек динамический, а формируется паллиат, сохраняющий старую доминанту. Статичная ориентация подавляется, но человеческой природой не изживается.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.