Луи-Фердинанд Селин Защитительная записка
Луи-Фердинанд Селин
Защитительная записка
1946
Возражения на обвинения в измене, выдвинутые против меня французским правосудием и воспроизведенные датскими следственными органами в ходе допросов, которым я был подвергнут в период моего тюремного заключения в Копенгагене в 1945–1946 годах.
Меня обвиняют:
В том, что во время оккупации я написал две книги — «Guignol’s band» и «Безон сквозь годы» — по заказу немцев и им в угоду.
Достаточно только открыть эти книги, чтобы убедиться в беспочвенности данного обвинения. Первая из них принадлежит к художественной литературе, вторая — история одной деревни под Парижем. Ко второй, кстати, я лишь написал предисловие, автор ее Альбер Серуй.
В том, что я был почетным членом Европейского клуба.
Я никогда не был членом Европейского клуба, равно как не состоял ни в каких других клубах, обществах, партиях и т. п. Я раза три, не более, обедал в Европейском клубе по приглашению французских медиков, состоявших его членами. На этом мои посещения Е.К. и ограничиваются. До меня в самом деле дошли сведения, что организаторы Е.К. в нескольких циркулярах поместили мою фамилию в списке почетных членов, несмотря на мои категорические возражения. Как только мне стало об этом известно, я написал чрезвычайно резкий протест против совершенного подлога и потребовал немедленно исправить ошибку. Я получил уведомление о том, что мое письмо получено, и впоследствии убедился, что мое имя исчезло из циркуляров.
В том, что в период оккупации Франции немецкими войсками я усугубил свои антисемитские выступления, призывая, устно и письменно, к преследованию евреев.
Данное обвинение откровенно противоречит истине. С приходом немцев я полностью перестал заниматься еврейской темой, тем более что прежде стремился вовсе не к войне, а к миру. Не помню, чтобы с 1937 года я написал хоть одну строчку антисемитского содержания. Кроме того, я никогда ни в одной книге ни единым словом не призывал к преследованию евреев. Я протестовал против деятельности некоторых еврейских кланов, которые подталкивали нас к войне. Это совсем другое дело. Позволю себе также заметить, что я никогда, ни разу в жизни не писал ни для одной газеты, не выступал по радио или на конференции. В Париже всякий знает, что я воплощенный анти-газетчик и анти-публицист. Я, возможно, единственный из известных французских писателей, кто ревностно и упорно продолжал оставаться писателем и только писателем в самом строгом смысле слова, без всяких компромиссов.
В ответ на это утверждение мне предъявляют четыре частных письма, подписанных моим именем и опубликованных в газетах.
В угоду обвинению личные письма названы статьями. Я решительно протестую против их использования в таком качестве. Это письма, не предназначенные для печати, и ответственность за их публикацию несут адресаты. Причем часть писем была, я полагаю, изрядно «подправлена», по крайней мере, некоторые места в них представляются мне весьма сомнительными. Кроме того, я совершенно не понимаю, какую пользу могла извлечь из них немецкая пропаганда. На мой взгляд, они скорее свидетельствуют о весьма скептическом отношении ко всякого рода коллаборационизму. Без сомнения, именно так они и были поняты оккупантами, мнение которых на мой счет оставалось неизменным: «исповедует опасные, анархистские взгляды, подрывает моральные устои». Написанные еще в период триумфального наступления немецкой армии, задолго до Сталинграда, эти письма подтверждают отсутствие у меня антисемитских настроений; добавим также, что мои книги арестовывались полицией Виши (равно как и гитлеровской полицией в Германии).
Совершал ли я какие-нибудь практические действия, которые можно расценить как сотрудничество с оккупантами?
Ни во время оккупации, ни до нее нога моя не ступала на территорию германского посольства. Я никогда не состоял членом какого-либо из многочисленных франко-германских обществ: культурных, литературных, медицинских и пр. Я, вообще, никогда в жизни нигде не состоял, кроме как во французской армии (я, между прочим, воевал и удостоился награды).
Мои литературные отношения с Германией.
С приходом Гитлера к власти все мои романы были запрещены в Германии, и этот запрет строго соблюдался на протяжении всего периода правления нацистов. Под запрет попали не только романы, но и памфлеты (кроме, кажется, нескольких страниц из «Безделиц», да и те урезанные, перекроенные, неполноценные). Немецкая критика всегда замалчивала мои произведения, как литературные, так и политические. Я удостоился лишь нескольких злобных выпадов в «Шварце Корпс» — органе СС и в «Дас Райх» д-ра Геббельса. Между тем многие французские писатели из числа так называемых антифашистов и участников Сопротивления встречали теплый прием в Германии при нацистском режиме, столь беспощадном к моим книгам. При нацистах переводились, печатались, ставились на сцене, поднимались на щит Мориак, Моруа, Мартен дю Гар, Жюль Ромен и т. д.; другие известные французские писатели: Ла Варанд, Бордо, Гитри, Монтерлан, Сименон, Жионо, Шадурн, Жалу, Мак Орлан, Пьер Ам и прочие во время оккупации регулярно поставляли свои юмористические или патетические опусы в коллаборационистские газеты и даже во франко-немецкие журналы. Но их никто сегодня не трогает. Они свободно разгуливают по Парижу. Похоже, 75-я статья не для них. И только я, никогда ни для одной газеты и строчки не написавший, микрофона в глаза не видевший, только я арестован, брошен в тюрьму, только мне угрожает приговор. Забавно то, что мои книги, запрещенные в Германии и в Виши, переводятся и публикуются во всех демократических странах, особенно в Англии и Соединенных Штатах, там они сформировали целые школы. Американский писатель Миллер, о котором так много говорят в последнее время, — он ведь мой конкурент или же ученик, равно как и многие другие.
Удостаивался ли я хоть раз почестей, благодарности или особого расположения со стороны немцев?
Никогда. Вот пример: они обладали во Франции полной монополией на типографскую бумагу, а я между тем не имел возможности издаваться из-за отсутствия бумаги, я ни разу не получил ни одного «талона на 10 кг» (в то же самое время они вдоволь снабжали бумагой всех, включая своих «врагов»).
Я повинен, однако, в том, что в период оккупации дважды обращался к немцам за покровительством. В первый раз я просил помиловать юродивого бретонского крестьянина, приговоренного к смертной казни военным советом города Кемпер (Финистер). Последовал сухой официальный отказ. Свидетель тому доктор Тюзе из префектуры Кемпера. Кроме того, я неоднократно хлопотал о разрешении выехать на лето в Сен-Мало (Бретань), в так называемую военную зону. Разрешения на аналогичные перемещения с легкостью получали «друзья» посольства, а также «враги» со связями. Я настаивал забавы ради, мне было отказано пять раз подряд. Несмотря ни на что я отправился в Сен-Мало и был задержан немцами. Выпутался только благодаря заступничеству одного приятеля, деголлевского уполномоченного.
Официальные посещения Германии.
Известно, что Геббельс неоднократно приглашал группы французских писателей и деятелей культуры в Германию, но я ни разу не попадал в их число. Меня заботливо отстраняли от всякого «сотрудничества». Я оказался в «черном списке», и это было мне только на руку.
Еврейский вопрос.
При желании я бы мог, похитрив, полицемерив, полюбезничав где надо, сделаться Верховным комиссаром по делам евреев во Франции. Эта должность и вытекающая из нее абсолютная власть должны были бы меня прельстить. Не следует забывать, что пресса в течение многих лет осыпала меня оскорблениями, бесчестила, требовала арестовать и уничтожить. А тут мне предоставлялась возможность вполне оправданного реванша. Недруги мои, окажись они на моем месте, без сомнения, не упустили бы такой шанс, как это явствует из их сегодняшнего поведения. Теперь я один, совершенно один против всех. Затрагивая столь щекотливые вопросы, лучше всего говорить без обиняков. Изучив все внимательно, беспристрастно, трезво, с учетом различных обстоятельств, евреи должны были бы мне памятник поставить за то зло, которое я мог бы им причинить, но не причинил. Они меня преследуют, я же их никогда не преследовал. Я не воспользовался их временным поражением, не мстил за бесчисленные оскорбления, ложь, злостную клевету, которые они пускали в ход до войны, чтобы меня затравить. Я никогда не призывал преследовать кого бы то ни было. Во всей этой истории безупречный демократ — это я. В период оккупации я не клеймил евреев, не звал к погромам, а вот радио Би-би-си и подпольные газеты то и дело безответственно и безосновательно называли меня предателем, продажной сволочью и тем самым откровенно подставляли под удар. И все это, понятно, неизменно прикрывается возвышенными чувствами уязвленного патриотизма.
Меня упрекают в том, что я выступал с позиций, откровенно враждебных французскому Сопротивлению.
Я никогда не выступал против французского Сопротивления. Я слишком дорого заплатил за собственный патриотизм, заплатил кровью, страданиями и оттого уважаю это чувство в других. Во время оккупации меня постоянно окружали участники Сопротивления, я поддерживал с ними самые теплые отношения, большинство моих больных (и коллег тоже) участвовали в Сопротивлении. В частных разговорах я неоднократно высказывался против гнусного лицемерия некоторых деятелей Сопротивления, прекрасно уживавшихся с оккупационными властями, извлекавших из этого баснословные прибыли и оказывавшихся непримиримыми патриотами, бескомпромиссными поборниками справедливости по отношению ко мне, когда нужно было со мной расправиться, а ведь я никогда ни в чем не помогал немцам, я наказан за свои идеалы, за пацифизм. В результате я потерял все, а обрел лишь унижения, новые раны, мучения; меня ненавидят немцы, отвергают «коллаборационисты», сживают со света деголлевцы. Эх, если бы все миллиарды, скопившиеся сегодня во Франции, могли бы сказать, через какие карманы они прошли! Мне ставят в упрек некое письмо в «Жерминаль». Ну и что оно доказывает? Только то, что я уже в тот период полагал: существует продажное Сопротивление, как и продажный коллаборационизм. В чем тут открытие?
Меня упрекают в том, что в августе 1944-го я бежал из Парижа искать покровительства у немцев и что нацисты в Германии приняли меня с распростертыми объятиями.
В действительности же я три года просил у немцев разрешения перебраться в Данию, подальше от войны и всяческого коллаборационизма, чтобы спокойно работать и лечиться. Принципиальное разрешение на выезд, в котором мне до того времени отказывали, я получил в июне 1944 года. Таким образом, я покинул Францию в июне, а не в августе, то есть самым нормальным образом. Ненормальным все сделалось в Германии. Вместо того чтобы позволить мне беспрепятственно проследовать в Данию, меня сразу же интернировали в Баден-Баден, где советник миссии Шлеман посадил меня под домашний арест в гостинице, запретив покидать город. Я немедленно потребовал, чтобы мне разрешили вернуться во Францию. Категорический запрет. Документы у меня забрали. Когда в августе прибыла основная масса французских беженцев, мне предложили, дабы освободить место в гостинице, отправиться в Берлин и там еще раз попросить о выезде в Данию. Пустое. Нас снова интернировали и некоторое время содержали в деревушке к северу от Берлина вместе с французским актером Ле Виганом. Когда было создано правительство в изгнании, я попросил направить меня в Зигмаринген, где по крайней мере говорили по-французски, в качестве врача. Строго говоря, существование, которое я влачу сегодня в тюрьме, представляется мне легким и благоустроенным по сравнению с тем, что мы с женой пережили в Германии. Никогда в жизни со мной не обращались так дурно, даже на фронте в 1914-м; мы подыхали от холода и усталости, нас ненавидели местные жители, следили за нами, угрожали, нас терроризировали соперничающие между собой полицейские подразделения, я работал день и ночь в кошмарных условиях, нередко под бомбежками, не спал вовсе; принимая во внимание мою болезнь и инвалидность, скажу, что несчастнее людей, чем мы, не было даже в Бухенвальде. Наша конура (называвшаяся комнатой) служила нам одновременно спальней, кухней и пунктом «Скорой помощи». Мы жили хуже, чем свиньи, а питались уж несравненно хуже. В течение восьми месяцев я принимал у себя на постели чуть ли не всех больных Зигмарингена, самых тяжелых, с туберкулезом, дифтеритом, с ранениями и ожогами, рожениц и сумасшедших, обреченных; все, понятно, с чесоткой, которой заразились и мы. Все это время я оплачивал из своего кармана лекарства, которые давал больным, я буквально вырывал их у единственного тутошнего аптекаря, и с каким трудом! К концу нашего пребывания в Зигмарингене отряды террористов из Народной партии (партии Дорио) решили уничтожить меня как изменника, пораженца и агента британской разведки. В довершение всех мук я в этом аду полностью разорился. Работая день и ночь, я истратил 600 000 франков моих личных сбережений, которые я, обменяв на марки, пустил по ветру: дарил, одалживал, покупал лекарства и т. д. Находившийся одновременно со мной в Зигмарингене доктор Жако из Ремирмона (Вогезы), разумеется, может все это подтвердить. Вот так мы погостили у наших «друзей» в Германии. Надо отметить, что французские беженцы в Зигмарингене делились на две категории: к первой действительно принадлежали друзья нацистов, официальные так сказать, они жили в замках, их хоть как-то кормили; ко второй — простолюдины, в том числе и я, причем я — на последнем месте, поскольку работал день и ночь, больше, чем кто бы то ни было, — одним словом, каторжник.
На основании многочисленных свидетельств меня упрекают в том, что я сознательно сделался проводником вражеских действий против Франции.
Что касается «вражеских действий против Франции», я знаю одно: я дважды участвовал добровольцем в войне против Германии: в первый раз в 1914 году (награжден медалью в ноябре 1914-го), вернулся калекой с 75-процентной потерей трудоспособности, во второй раз в 1939 году в качестве врача на военном пакетботе «Шелла». Его потопили у Гибралтара. После чего, окончательно освобожденный от воинской повинности, я возобновил свою деятельность на посту главного врача муниципальных диспансеров в Сартрувиле и Безоне (Сена-и-Уаза) и проработал там всю войну. Что еще я могу ответить?
Так чего же от меня хотят? В чем смысл всех этих яростных нападок?
Меня изо всех сил стремятся заставить платить за то, что я писал до войны, хотят, чтобы я искупил мои литературные успехи и тогдашнюю полемику. Все дело в этом. Мои враги не допускают мысли, представить себе не могут, что я воздержался от какого-либо сотрудничества с немцами (уж больно им этого хочется). Такая моя позиция кажется им невероятной. Им нужно, чтобы я оказался коллаборационистом. Во что бы то ни стало! Им это выгодно. Они рассчитывают осудить меня за «сотрудничество», разделаться со мной, если не легально, так путем убийства. Мой издатель Робер Деноэль был убит год назад на улице в Париже. То, что я говорю, не пустые слова. Но я, как это ни удивительно, не сотрудничал с немцами. И недругам моим придется-таки это признать. Получилось все совсем наоборот. Полагаю, немцы, как в Германии, так и во Франции, услышали от меня гораздо более суровую критику, более точную и более едкую, чем та, что доносилась до них из Алжира и Лондона. Потому что я участвовал в тех событиях лично и знал, о чем говорю. Что до Лаваля и Петена, я был у них бельмом на глазу, они просто мечтали меня засадить.
Исходя из написанного мною, можно было, разумеется, предположить, что я стану ярым сторонником немцев, но произошло как раз обратное! Превратить подозреваемого в виновного, поставить все с ног на голову, всех одурачить, прибегая к клевете, наглой лжи, фальсификации, выдумкам — излюбленное развлечение всех революций, привычный спорт фанатиков. Использовать возбуждение толпы, чтобы обезглавить ненавистного соперника, — такой фокус не вчера придумали. Это у них называется «карать». Так покарали во Франции Лавуазье, Шамфора, Шенье и сотни других более или менее известных людей.
Писано в «Западной тюрьме», Копенгаген, 6 ноября 1946 года.
Настоящий документ содержит тринадцать страниц, включая первую и последнюю, страницы пронумерованы и разделены на параграфы мной лично: Луи-Фердинанд Детуш (Селин).
* * *