НОЧЬ ДУШНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НОЧЬ ДУШНА

Небо без железа, колючки и проводов. Небо, подернутое бликами близкого заката, отливающее глубиной вечности и свободы. Черные, парящие над скромными облаками царапины-птицы тонут и вновь выныривают из небесной бездны. Бирюзовое счастье, упиваемое подслеповатым от двух лет «крытки» взглядом, наполняет душу преддверием в мгновение быть утраченным. Скоро вердикт, за которым, возможно, вновь начнутся камерная бесконечность коридоров, периметров и одиночества.

Лето утонуло в суде, где по понедельникам, средам и пятницам разворачивалось представление с элементами правосудия. Три дня в неделю нам скармливали ненависть, цинизм и подлость пополам с протухшей законностью под соусом беспристрастия. За шесть процессуальных часов ты, словно губка, наполняешься потом и желчью, отплевываясь ими, стоит лишь покинуть суд. Больше всех доставалось матушке, которая неотступно не пропускала ни одного заседания. Поэтому до дома мы старались ехать молча, освобождаясь от душевной дряни в стойком молчании.

С каждым днем исход суда заботил меня все меньше. Больше беспокоили постоянные отсрочки развязки. В будущее старался не заглядывать, пытаясь ускользать от выбора между страхом и обольщением. Заботило, пожалуй, только одно — как разбавить крепость компота, чашу с которым, возможно, придется глотать до дна. Благо, все рецепты впрок нарисовала мне тюрьма.

Кристине по весне исполнилось двадцать один. Она была немного похожа на куклу. Порой, казалось, что девушка специально эксплуатировала этот образ. Красивая, статная, с высокой грудью. Длинные белые волосы изящно сыпались на плечи. Губы, слегка припухшие, покрывали неуверенность улыбки фальшивой дерзостью. А играющий прищур слегка раскосого взгляда вдохновлял глубиной и прозрачностью. Единственное, что приглушало в ней женственность, — неестественный глянцевый лоск и нескромность нарядов. Но сей недостаток запросто списывался на возраст, в котором одни уже переигрывают роль девочек, а другие еще не справляются с образом женщины.

Мы банально познакомились в ресторане. Начали встречаться. Чего я в ней искал? Спасения от судебной суеты, анестезии воспаленным нервам, правильной мирной радости и чего-то похожего на семью. Через неделю знакомства Кристина переехала ко мне. Будни зазвенели цветными колокольчиками. Даже суд перестал сдавливать грудь душевной тошнотворностью, обретя смысл горького, без которого невозможно распробовать сладкого.

Вырвавшись из склепа Фемиды, сбросив костюм, рубашку, галстук, я встречал Кристину, и мы ехали кататься на роликах, смутно представляя, как тормозить и каково оно падать. Утром она гладила рубашку и закрывала за мной дверь. Я привык к этой девочке, привык к провожающему меня щелчку замка. С каждым новым днем она становилась роднее и ближе, но каждый новый день приближал вердикт присяжных. Она говорила, что будет ждать. Но я был избалован одиночеством, одному было холодно, с ней становилось душно. Я любил ее, но ей не верил. Идеализм — порождение восторженного неведения. Какой мужчина не ощущает себя потенциальным героем, какая женщина не мнит себя декабристкой? Но, увы, жизнь циничнее наших идеалов. Часто даже самая высокопробная любовь разлукой разлагается в три счета. Где-то месяцев девять она гордо ждет, презирает мужиков и жалость к себе, таскает передачи, ходит на свидания и с горя смеется на кухне с твоей мамой. Еще через полгода она устанет, остынет, нечаянно изменит, но, следуя любовному долгу, все еще по инерции раз в неделю будет сочинять трогательную корреспонденцию с непременной припиской «Люблю. Скучаю. У нас все будет хорошо!» Измена станет для нее пыткой. Она не сможет себе простить убийство любви и страсти, освященных тюрьмой. И причина тому, как ни странно, уязвленные гордыня и самолюбие. Мужчине проще похоронить в себе героя, расписавшись в собственной ничтожности, чем женщине придушить в себе декабристку. Несколько месяцев — и спасение от собственной совести она обретет в первой подвернувшейся постели. И чем она порядочнее, тем скорее для тебя она исчезнет. Будет ли она когда-нибудь счастлива? Никогда! Если девушка искренне и честно ждала тебя хотя бы первые несколько месяцев, то она слишком порядочная, чтобы простить себе подобную подлость, и в продолжение жизни будет осознавать себя слабой дрянью, предавшей любовь. Виновата ли она? Нет! Потому, что ей двадцать и она тебя любит. Вина на тебе! В том, что не оттолкнул, не прогнал.

Вот и стоит перед тобой дилемма: превращаешь себя в законченную сволочь или ждешь, пока она превратится в последнюю суку.

Пытка самолюбия — когда бросают тебя. Пытка совести — когда бросаешь ты. Что приятнее: удар в голову или удар в пах? В пах обиднее! Компромисс — подвести ее к решению бросить тебя первой. Если ты любишь ее искренне, без налета дури и эгоизма, пошли ее без возврата и садись спокойно..

До вердикта считанные дни, сожженные усталостью и фатализмом. На столе потрескивает лампада — слишком высоко поднят фитиль, опаляя нагар под фарфоровой башенкой с ладаном. Мягкое благоухание гасит скрежет нервов, вселяя в сердце спокойствие и гордую восторженность.

Осталось погладить костюм и рубашку. Галстук, ремень оставлю дома. Вместо туфель придется одеть мокасины без каблуков, чтобы их не выломали вертухаи. Зато костюм хороший, шерстяной, теплый. Летнего нет. Тот, который забрал из тюрьмы, я сжег — примета освободившихся, чтобы не вернуться. А новый купить не поднялась рука.

Неделю назад заехал в магазин. Пару рубашек и летний светлый костюм отнес на кассу. Рубашки взял, костюм оставил с риском бесполезности обновки.

Для близких составлен длинный список — книг и короткий — вещей, которые пойдут следом за мной. Дорожная сумка почти собрана: пара трусов, тройка носков, мыльно_ рыльные принадлежности, пара блоков сигарет — тюремная валюта, томик французской классики и Евангелие, Молитвослов, несколько картонных иконок.

//__ * * * __//

Выбор — самая неприятная посылка судьбы, поскольку за ее содержание всегда в ответе лично ты. Сколько раз я ловил на себе взгляды сочувственного недоумения, сходного с жалостью к чужому слабоумию, когда на вопрос, почему ты не свалишь из страны, утверждал, что пойду до конца. Сокрушенный — не значит поверженный. А бегство — всегда поражение. Но это возможно понять лишь сумевшему пережить. Да и риск пересечения границы под левым паспортом слишком велик, а куш слишком ничтожен. Ставить на кон свободу в надежде обрести изгнание — жалкий удел гастарбайтеров. В Абхазию меня занесли сладостные рекомендации близких посетить сей чудный курорт, где самое чистое море и свои в доску абхазы. Воспользовавшись двухнедельным перерывом в судебных слушаниях, я рванул в аэропорт и уже через три часа сочинский таксист высаживал меня на российско-абхазской границе.

Вяло пощупав общегражданский паспорт, размякший на жаре абхаз-пограничник пустил меня в свою независимую родину, где по ту сторону границы меня уже встречал Александр, опрометчиво решивший заняться санаторным бизнесом в райской республике. Мы двинулись в Гагру по прибрежной дороге, открывавшей яркие, но не завораживающие пейзажи моря и гор. Единственное, что возбуждало взгляд, — автобусные остановки, похожие на окоченелых слонов, украшенные слюдяной мозаикой. Кое-где вдоль трассы и прямо в скалах мелькали остовы архитектурных сооружений — от ресторанов до гостиниц.

К слову, Абхазия некогда напоминала собой дивный край, где за каждый штрих Божьей красоты человек расплачивался талантом художника, скульптора и архитектора, а также сотнями миллионов советских рублей. Когда-то мы имперским плугом взрыли эти горы, засадив каменную породу курортными дворцами и невиданными садами. Но словно страшная эпидемия или ужасная аномалия заставили людей-творцов исчезнуть, отдав свои творения на разграбление дикого племени. То, что не удалось сотворить с Зимним дворцом даже пьяным матросам Троцкого, вполне получилось проделать абхазам с независимой республикой. Представьте, высоко, почти на отвесных скалах зависло изящное подобие замка в девять этажей. По ночам некоторые окошки этого санатория мерцают одиноким светом. Три огонька оживляют гигантский бетонный зуб, прорезавшийся в горах. Но с рассветом вы увидите лишь каменный труп, у которого выломаны даже оконные рамы, поддерживающие своды покатой крыши.

— Кому они понадобились? — с недоумением киваю я в сторону изуродованного исполина.

— Местные на дрова выломали, — вздохнул Саша.

— Забраться в горы, потом пешком на девятый этаж, чтобы выломать оконные рамы на дрова?! Кругом же лесу валом!

— Так его же надо спилить, поколоть. Возни много. А здесь этаж в санатории отработал — целый год хачапур жаришь. Культурная нация, очень древняя, с привычками от динозавров. Сначала с козами спят, а потом их кушают. Горцы! Знаешь, почему зверей в Сухуми в зоопарке держат?

— Ну?

— От местных прячут. Боятся, что пожрут и надругаются. Но это смешно, пока абхазских женщин не увидишь.

Саша привез меня в ресторан в центре Гагры. Через полчаса к столу были поданы не очень куриное чахохбили, не очень свежая форель, вкуснейший хачапури и тарелка мамалыги — словно пережеванной кукурузы, здешней национальной гордости. За без малого двадцать лет независимости Абхазия научилась производить лишь хурму и мандарины. Даже абхазские вина за неимением собственных культурных виноградников бодяжатся на молдавском виноматериале. Вино домашнее здесь представлено двумя видами: или недобродивший виноградный сок или виноградный уксус. И если вам повезет спасти голову в схватке с абхазскими гопниками за приглянувшиеся им шорты, то ее неизбежно расколют поллитра очередной гордости национального виноделия.

— Что по бизнесу, Сань? — поперхнулся я стаканом «Чегема». — Как вы только пьете эту кислятину?

— Да какой там бизнес. Собственность иметь могут только граждане Абхазии. Стоит русскому здесь появиться, тут же возникает добрый абориген, у которого здесь все прихвачено. Наш оформляет на него недвижку, как на себя, начинает строить, инвестировать, а когда деньги заканчиваются, абхазы забирают все себе.

— Ну, а ты как?

— Держусь до последнего. Больше даже из принципа. Противно сдаваться. Причем кому? Племени на «шестерках» и в «адидасах»?

— Зачем так? Я здесь «Кайен» видел.

— Все дорогие иномарки невыездные.

— Это как?

— В Москве отнятые или ворованные. Здесь их не пробивают, про Интерпол я вообще молчу. После грузино-абхазской войны они все для Запада военные преступники.

— Яот них не шибко отличаюсь.

— Думаю, поэтому тебе и не стоит возвращаться домой, — нахмурился Саша, щелкнув желваками.

— Здесь предлагаешь остаться?

— Почему нет?

— Когда затошнит от рая, податься уже будет некуда.

— Завтра я тебя с человеком познакомлю. Он тебе все расскажет, а дальше сам решай. Но шансы у тебя соскочить оправданным очень жидкие, ты это и без меня знаешь.

На следующий день мы поехали в Сухум — столицу республики абхазов. Город, и без того скупой на архитектурные изыски, был изуродован не столько войной, сколько мародерством — боевой доблестью среднестатистического горца. Выщербленные осколками и пулями стены и до бетона опустошенные квартиры делали привычные с детства хрущевки похожими на убогие пещерные соты, в которых местами теплилась жизнь за натянутым вместо окон целлофаном. Но в этом пещерном городе встречались и фешенебельные новостройки, и роскошные особняки, которые лишь подчеркивали общую разруху.

Припарковавшись на улице Имама Шамиля напротив пушистой аллеи, Саша сделал короткий звонок по отдельному телефону, и минут через двадцать перед нами встал потертый внедорожник, моргнул аварийками, приглашая следовать за ним, и, неторопливо урча дизелем, покатился в сторону гор. Выехав из города, мы вскоре очутились на проселке, петлявшем сквозь мандариновые заросли и хурмовые сады. Километра через три, проехав армянскую деревню, спустились к горному ручью, возле которого были врыты столики. Нас словно ждали. Тут же было подано вино, сыр, шашлык, соленья и зелень. Сашин знакомый выглядел лет на пятьдесят. Среднего роста, поджарый и крепкосложенный, с тяжелой тесаной ладонью мясника или каменщика. Спокойный в движениях, за которыми уверенно угадывалась недюжинная ударная мощь. Подлинное лицо, как и фигура, были скрыты ленивым спокойствием и мирной суетой, словно суровый булат — скромными ножнами. Взгляд — узкий в прищуре, сырой и глубокий, скользил рассеянно сквозь тебя размытым фокусом. В действительности возраст Петра Васильевича, именно так его звали, перевалил за шестьдесят, которые никак не натягивались на молодцеватый вид и лишь слегка задетую сединой голову. На грузиноабхазской войне он был заместителем командующего Восточным фронтом. Русский, которому абхазы были обязаны своей независимостью. Русский, ненавидимый грузинами за жестокую доблесть. Русский, победивший в чужой войне. От врагов он претерпел меньше, чем от тех, с кем жил и кого защищал. От грузин — всего лишь с десяток заштопанных дырок от пуль и осколков. От абхазов — любимая дочь, раздавленная пьяным танкистом в день победы, и тяжелая контузия, чуть не стоившая жизни.

О войне он рассказывал просто, о смерти еще проще, обманувший ее и теперь над ней подтрунивающий.

— Как я оказался на этой войне? — ухмыльнулся Петр Васильевич. — Как все оказываются, так и я оказался. Все просто до противного. Я тогда главным инженером на птицефабрике трудился. Иду с работы — танки стоят. Мы сначала думали, что не надолго. Мышцами поиграют и уйдут. Ошиблись. Они по трассе нас от моря отрезали. И мы оказались в горах. Паника началась, эвакуация, бегство. Русские пограничники требовали по десять граммов золота с каждого человека без всяких гарантий быть не выкинутым в море. А у меня жена и двое детей. Откуда столько золота?! Деваться некуда, решили остаться. Грузины между тем поставили танки на трассе и начали обстреливать наш русский поселок при птицефабрике. Прихожу домой, а там в потолке дырка и дочь раненая. Я к грузинам: «Вы что делаете? Меня же все знают!». Они в ответ: «Сейчас мы поселок ваш разбомбим, абхазы испугаются — чухнут. Потом выберешь лучший абхазский дом, мы тебе его отдадим».

Я решил остаться с абхазами. В горы отвез семью и пришел к ополченцам, на которых смотреть жалко было: крестьяне с двустволками. У меня автомат был учебный, я дырку в казенной части заварил, болтик вставил. Клинуло немножко, но стреляло. Сначала войны не было, грузинам нужна была трасса. Но слово по слову, и закрутилось. Ночью абхазы выйдут на дорогу, гоп-стоп сделают: машины поотнимают, грузин поубивают. А утром грузины — карательную операцию по ближним селам. Дальше больше. Абхазы стали дорогу блоками закрывать, копать рвы, и пошло, и поехало.

Посмотрел я, что могут крестьяне: оружия нет, с обрезом на танк не попрешь. Решил вскрыть склады Автостроя, который шахты у нас рубил. Разжились там двухсотграммовыми толовыми шашками. По деревням собирали газовые баллоны, выкручивали вентили, вместо них засовывали шашки, а взрыватели к проводам подсоединяли. Подсобило инженерное образование. Где-то 25–26 числа каждого месяца у грузин наступление — аккурат под выдачу зарплаты. Ну, мы к этим датам по дорогам и закапывали баллоны. Взрывали танки. Из двух подорванных собирали один. Так у нас появились танки и оружие. Потом за каждым селом закрепляли свой участок обороны, обязывали рыть окопы. Так образовался Восточный фронт. Делали набеги, убивали грузин, забирали оружие. Наладили связь с Гудаутой. К нам даже Шутов на «вертушке» прилетал. Это который бывший вице-мэр Питера, осужденный на пожизненный срок, — привозил нам автоматы, патроны. Но это уже в середине войны. Россия нас фактически предала. Тогдашний министр обороны Грачев сказал — дайте оружие и тем, и другим. Абхазам досталась лишь Гудаутская база, грузины заполучили весь Закавказкий военный округ. Они нас уничтожали: поставили систему «Град» на платформу, которая ездила по железной дороге и обрабатывала абхазские позиции. Вот это было действительно страшно.

От России добровольцы сюда шли. Кто-то искренне, кто-то в бега от ваших ментов, кто-то рыбу ловить в мутной воде. Сначала Басаев пришел со своей группой — 25 человек. Неплохо воевали. Шамиль сразу нам обозначил: «Мы сюда не абхазов пришли защищать, а тренироваться перед войной с русскими». Но отказываться от этой помощи я не мог. Воевать плечом к плечу с русскими, чтобы научиться убивать русских! Чеченец рождается с наганом. Когда ему исполняется два года, его кидают в овчарню — ползает между овец, вымя сосет. Они великолепно самоорганизованы, но не выносливы, как и все кавказцы. Наскочил — трах-бах, ограбил, убил. Но в позиционной войне чечены бесполезны. Ничего не соображают, бродят, как осенние мухи. Коран бухать не разрешает, зато не запрещает дурман. У них любовь к опиатам с грудным молоком прививается. Заплакал младенец, ау матери всегда маковая головка под рукой: раздавила, молочком по губам провела, ребенок затих, а она дальше своими делами занимается. Наркота мозги сушит. Еще и молятся — три раза в день. С одной стороны, оно дисциплинирует, с другой стороны, сами себя зомбируют. Басаев — обыкновенный чеченец, далеко не дурак. После первых боев построил свою группу, пристрелил двоих — от них водкой пахло. Остальных собрал и улетел в Гудауту. Оттуда Шамиль организовал наступление и освободил Гагру от грузин. Но этот союзник впоследствии слишком дорого обошелся абхазам. После войны какой-то негодяй в Москве заявил, что чеченские боевики получают оружие из Абхазии, и Россия на пять лет объявила нам блокаду. Мужчинам моложе 60 лет было запрещено переходить на российскую сторону. Женщины превратились во вьючных животных. Таскали на себе через границу мешки с мукой по 50 килограмм. Кого она после этого может родить? Вымирает народ. Каждый процесс имеет точку невозврата. Я где-то читал, что если у любого вида на планете уничтожить 2,5 процента генофонда, то он никогда не возродится. До войны абхазских мужчин насчитывалось где-то 80 тысяч, из которых 15 тысяч составлял генофонд. Из этих пятнадцати во время войны закопали три с половиной — почти четверть. У грузин потери составили пятнадцать тысяч, но это из четырех с половиной миллионов! Вот тебе и победа.

— Но все-таки победили!

— Нельзя сказать, что победа была наша. Всем надоела эта война, и прежде всего России. Война захлебнулась. Абхазы окопались, грузины не хотели рисковать. В конце месяца грузины наступают, мы их немного повзрываем и снова в горах сидим. И длиться могло это бесконечно, если бы не Москва. 26 сентября 1993 г. в четыре часа утра с Кондорской базы подняли «сушки», а к шести от грузинских позиций остались лишь кучи кровавого металлолома. Началось наше наступление и бегство грузин. Они бежали только ночью. Бежали толпами. Но с пустыми руками никто уходить не собирался. В Сухуми грузины цепляли троллейбус за БТР, подъезжали к дому, все барахло из квартир грузили в троллейбус и тащили в Грузию. Уходили по старой дороге — в сторону Домбая. За бэтээры на тросы цепляли машины, нанизывали, как сосиски, машин по десять. Машины по дороге переворачиваются, горят, а они их дальше тащат. Пятьдесят тысяч грузин ушли за четыре дня. Знали, что это не их земля, не чувствовали себя хозяевами. За чужую землю не умирают. Мародерства было через край. Кто не воюет, тот мародерствует. Чужих или своих — все едино. В дома заходим, я ничего не вижу, а мародеры саранчой мгновенно по углам и тащат ложки, посуду, магнитофоны. Абхазы приходили в соседние села, говорили землякам: «Давай золото, выведем!» Получали золото и тут же расстреливали. Ко всему еще и голод добавился. Гуманитарную помощь грузины всю себе забирали. У меня товарищ вместе со своей собакой шесть месяцев питались одними мандаринами. Похудел килограммов на двадцать, смешной такой стал. Насиловали много. Однажды мы взяли одно село. Грузины убежали, оставили детей, женщин, стариков. Двести сорок человек поселили в абхазской школе. Каждый вечер съезжаются абхазы. Сначала баб насиловали, после детей, потом всех подряд. Баловство это довольно страшное и неприятное. Это у нас — у русских победил — значит, отстоял правду. У них этого нет. Победил — ограбил — отнял — увел. Обычная кавказская война. Ничего общего с борьбой за независимость. Реальное понимание национальной свободы у них отсутствует. Для них свобода — свобода грабежа и насилия. У русского квартиру отнять — это свобода. Грузина изнасиловать — тоже свобода. Абхазское — значит мое! После войны старая абхазка пришла в библиотеку и начала в мешок книги собирать. Ей говорят, ты чего, бабка, делаешь? А она в ответ с гневным возмущением: «А за что тогда мы воевали?!» Вот тебе и понимание победы. Ухватил — значит, победил, зверствовал — значит воевал. Помню случай. После одного из боев 26 марта выгнали мы грузин, а сорок человек взяли в плен. И у грузин оказались наши восемь живых и семь мертвых — русские ребята из Питера и Рязани. После боя пошли парламентеры. Обычно обмен происходит трупами и пленными. Но на этот раз договорились обмениваться не по количеству, а целиком: мертвых на мертвых, живых на живых. Грузины приехали на ГАЗ_53, крытый фургон, мясо возит. А сорок грузин на лафете трактор привез. Стояли один к одному, не дергались, знали, что скоро отпустят. Открываем кузов с нашими, а там все мертвые. Причем семь человек только-только освежеванные, еще кровь по трупам течет. Там женщина русская была, так ее на части разорвали, живот выпотрошили, груди отрезали. А Сашу Жука из Питера на кол посадили. Жуткая процедура: один держит, двое сажают. Чуть поддень и он сам садится. Посадили, а потом кинули в кузов с колом вместе. Толпа с абхазского села, словно рой, стала окутывать лафет с грузинами. Мертвых, так на мертвых, как условились! Я не хотел резни, по мне так лучше расстрелять. «Уезжай, живо!» — скомандовал я трактористу. И он рванул в поле. Ни один грузин не дернулся, все с ужасом наблюдали, как их молча догоняет толпа. Остановили трактор, обступили лафет. Стаскивали по одному и резали. Некоторые плакали, некоторые молчали. Сначала распарывали живот, потом резали горло. Методично и ритуально, словно на заклание каким-то своим лютым богам. Когда режут живых людей, неприятно. Всех растерзали, а потом так же молча разошлись по домам. Грузин резали местные жители. Кто воевал, тот не резал. Воин не станет убивать безоружного. У обывателя другая психология. Убить, чтобы доказать всем, что он тоже воевал. Неприятная картина: весеннее поле, кучи человеческого мяса, пар. Если труп закопать ниже двух метров, он всплывает: вздувается в земле, вода подходит и выдавливает его. Сначала над землей поднимаются руки, у них потом свиньи пальцы обгладывают, ладони сгрызают. Противное зрелище. Здесь потом так и получилось, хотя экскаватором закапывали. Я когда пленных брал, спрашивал, почему ГАЗ привез изуродованные трупы. Оказалось, по дороге к месту обмена выбежало грузинское село. Окружили машину, стали качать, открыли двери, разорвали, всем стало страшно — разбежались. Кстати, среди тех пленных грузин даже вор в законе под раздачу попал.

— Как это? Ворам же воевать западло!

— На следующий день после боя мне позвонили из штаба, говорят, что взяли в плен вора. Тогда воров и блатных грузины дергали из тюрем и привозили в Абхазию. Ставили задачу: «Нужно взять село! Неделю на разграбление, а потом новые документы и гуляйте, куда хотите!». Когда мы их прогнали, местные, которые тропы знают, чухнули, а тбилисские на крыши домов залезли. Ну, вор сидел-сидел, устал сидеть, передернул «Калашников», гранату в руку, спускается. Абхазы внизу сидят на корточках, чего-то перетирают. Грузин им говорит, мол, я такой-то такой-то вор, дернетесь — взорву. У меня рожки полные, автомат не стрелянный, вашей крови на мне нет. Оказалось, что его знали, быстро нашли общий язык, общих знакомых. Ну, и началось: кто, когда и с кем сидел, кто за чем смотрит, кто за кем подсматривает. Подъехали в штаб. Он мне говорит: «Проводи меня до грузин». Я ему объясняю: «Мы сегодня меняем пленных и трупы. Если сам пойдешь, тебя или убьют, или на мину нарвешься. Подожди обмена. Спокойнее и безопаснее». Он попросил поесть, принесли ему сыр и мамалыгу. Вор попробовал и начал быковать: «Суки абхазы! И вот за это вы воюете?!» Абхазы его избили, крест тяжелый золотой сорвали и под замок посадили. А когда пленных на обмен повезли, про него и забыли. Когда всех грузин порезали, кто-то вспомнил — там еще один сидит! Сорвали замок, вытащили вора, тот хрипит: « Суки абхазы, я — святой человек. Господь вам этого не простит». А ему абхаз штык в живот воткнул и бросил умирать в общую кучу. Через пару дней на линию фронта стали съезжаться воры. Говорят мне: «Труп нам отдай. Ты русский, ты не при делах. Мама в Тбилиси похоронить хочет». Я понимаю, что как только они получат тело, снова начнется резня. Но поди объясни абхазам. Через пару дней смотрю, мои бойцы на «Нивах» по позициям разъезжают — Рэмбы натуральные, квасят спирт, шмалят коноплей. Говорю, не отдавайте — будет хреново. Не послушались. Нашли могилу, откопали изуродованное тело. И пошли грузины по домам резать абхазов. Всех подряд. За вора!

— Предательства много было?

— Как на всякой войне. Предатели абхазы искренне верили, что грузины выше их, что им надо служить. А у меня и грузины воевали. В основном все полукровки, самые лютые.

Они утверждались в зверствах. Как правило, они-то и резали грузин, и наоборот. Для них это было самоутверждение. Полу-те, полу-эти, они всегда пресмыкались или перед абхазами, или перед грузинами. Хотя у меня товарищ был полукровка, хороший парень, погиб. Я ему накануне сапоги подарил, по ним труп и опознал. Это сначала друзей терять тяжело, потом быстро привыкаешь. Зашли, по стакану хлопнули за помин души и дальше воюем. Смерть отличала нас только сроками. Но как ни странно, меня она миновала. Ранило только серьезно, я до 98_го года почти не разговаривал. По дурости ранило, на ровном месте. Надо было зажигание в танке выставить. Я снаружи под пушкой вожусь. Танкист вылез, а вместо него какой-то старик ветеранствующий залез, молодость решил вспомнить. Лазил, лазил и нажал на гашетку. Жахнуло прямо над головой. У меня контузия и глаз выскочил. Смотрю живым глазом, сосед его болтается на канатиках. Я рукой глаз поймал, хлоп и засунул обратно. Оказывается, его на сорок сантиметров можно вытаскивать. Потом, правда, хрусталик пришлось менять. Ну, а пули все ловили. После боя нашел, где торчит, шомполом немного разрезал, она и выскочила. У меня казак был — Сердюков. Ко мне в начале войны пришел мальчик худенький, лейтенант. До генерала дослужился. С каждого боя по две-три пуля собирал. Потом садится, режет, вытаскивает, зашивает. Всю войну провоевал — живой остался, потом в Пицунде зарезали. После Абхазии Сердюков в Чечню подался. Это когда после казачьих рейдов трупы из аулов КамАЗами вывозили. Если бы Ельцин казаков не остановил, они бы весь Северный Кавказ зачистили. Вернулся Сердюков в Пицунду, напился в компании и начал хвастаться перед чеченцами, мол, как я вашу породу резал и так, и сяк. А один чех говорит, покажи, чем резал. Сердюков протягивает ему штык-нож. Чечен казака на него и насадил.

Лучше русских никто не воюет. А хохлов я ловил и расстреливал. Упертые, сукины дети: «Мы воюем против России!» Кормить хохла все равно нечем, отпустишь — вернется, убьет кого-нибудь. Пуля в лоб и все дела. Но держатся нормально. Грузины послабее. Перед расстрелом ревут, трясутся. В толпе еще держатся, поодиночке так вообще скисают. Взяли как-то группу с минометом восьмидесяткой: тренер-самбист, лет тридцати шести, и дети, ученики его. Грузин просит, мол, вы меня убейте, а ребятишек отпустите. Дети начали плакать: «Мама болеет, узнает — не переживет!». Они не понимают, что такое смерть, поэтому не думают о себе. Я говорю, допрешь миномет до села — все живы останетесь, наверное. Он 80 килограммов на себе пять километров тащил. Как вошли в село, упал вместе с минометом. Абхазцы его все равно убили, но детвору отпустили. Пленные на таких войнах исключение, кормить нечем, держать негде. Либо отпускай, либо убивай.

Спустя десять дней, уставший от чистого моря и абхазского гостеприимства, я возвращался на Родину. Соблазном эмиграции я переболел. Идея тухнуть под чужим именем в чужой стране разила уже не малодушием, а духовным самоубийством. Выбор был сделан, а сомнения похоронены на песчаном пляже этой странно-независимой республики.

//__ * * * __//

Через неделю я должен принимать экзамен по истории у шестнадцатой группы.

Пятерым студентам обещал поставить «автоматы». Не хотелось бы подводить. Жалко детишек. 17–18 лет — поколение, вышедшее из роддома уже «свободной» России, вскормленное ядовито-розовым голландским салями, щелочной газировкой и китайскими запариками — пайком «лучших» людей девяностых. Ибо пока враз обнищавшие и превратившиеся в социальный мусор интеллигенция и военные по привычке жевали картошку и суб-вкуснятину, барыги вкушали яркий европейский неликвид и американскую просрочку. Поэтому не обязательно быть генетиком, чтобы ответить на вопрос, почему провинция с горем пополам сохранила европейскую породу демократического поколения, а Москва превратилась в зоопарк гуманоидов с размытыми половыми признаками. Потому что гэмэошная дрянь, лихо подъедавшаяся в столице, для регионов была в 90_е роскошью.

Но вернусь к студентам, точнее сказать, к студенткам, поскольку на три моих группы от силы наберется десяток парней. Группы — сборки из бюджетников и платников Москвы и Подмосковья. Немажоры, дети мелких коммерсантов, жидкой бюрократии и недокоррумпированных ментов. Одеты скромно, но неряшливо. У большинства девушек нарушен обмен веществ — как следствие непропорциональность фигур и червивая кожа, разъеденная убойной косметикой. Думающих среди них единицы, размышляющих еще меньше.

— Александр III ввел жесткую цензуру, — выдает зазубренное первокурсница Аня.

— А сейчас есть политическая цензура? — уточняю я, обращаясь к аудитории.

— Есть! Есть! — дружно откликается молодежь.

— Как вы считаете, она должна быть?

— Конечно! — бойко выдает светлоголовый юноша с первого ряда.

— В смысле? — опешил я, тут же уточняя: — То есть вы хотите сказать, что должно быть ограничение вашего права на информацию?

— Ну, да! — кивает девушка слипшимися ресницами, словно возмущаясь банальностью вопроса.

— Ты хочешь сказать, что есть вещи, которые мы хотим знать, но не должны?

— Да, — кивают студенты, слегка промедлив в сомнении.

— А кто это будет определять?

— Специально назначенные на это люди.

— Назначенные куда?

— Ну, — впервые голос студентки тронут неуверенностью. — Наверное, в какое-нибудь ведомство.

— Хорошо, — я не собираюсь сдаваться и подхожу к двум подругам. — Допустим, Аня, что ты, окончив институт, устраиваешься на должность цензора. Представила?

Аня с гордостью соглашается.

— Тогда определи круг тем, которые ты запретишь знать своей подруге Лене.

— Я так не могу, — смущается девушка. — Мы же с ней равные. Этот человек должен быть выше нас!

— Тогда назовите мне правду, от которой надо избавить наше общество.

Руку прилежно тянет Витя Тяжельников.

— Слушаю тебя, — терпение начинает сдавать.

— Например, нельзя говорить о коррупции и о том, что происходит внутри власти.

— Почему, Тяжельников?

— Потому, что это провоцирует недовольные настроения, грозит революцией и распадом страны.

— Все с этим согласны? — Я обвожу взглядом аудиторию.

Аудитория тяжело кивает.

Реформа высшего образования уместила курс отечественной истории в полгода. Тысяча лет разложена в двадцать семинаров. По три часа на каждый век. А в итоге.

Девушка с дерзким взглядом и прямыми, словно иглы, волосами, рассыпанными по тертой джинсе, тянет экзаменационный билет. Вопрос: «Приход большевиков к власти в Петрограде».

— Кто такой Ленин? — спрашиваю я, устав слушать зачитку списанного с учебника.

— Ммммм. не знаю, — мямлит Марина. — Он в этом, как его. мавзолее на Красной площади лежит.

— А почему он там лежит?

— Человек был известный или шишка какая-то.

Другой студентке Свете Зориной достается «Конституция» Муравьева и «Русская правда» Пестеля.

— Кто такие Муравьев и Пестель? — сразу перехожу к вопросам.

— Ну, эта. общественные деятели, — краснеет Света.

— Назови фамилии декабристов, — подсказываю я, чтобы хоть как-то оправдать уже поставленную в зачетку тройку.

— Декабристы? — оживляется девушка. — Минин и Пожарский!

— Во как! А хотели чего Минин с Пожарским?

— Крестьян освободить.

— Когда было восстание декабристов?

— В тысячу. восемьсот. двадцать. пятом, — неуверенно вытягивает Света, кажется, осознав свой предыдущий промах.

— Число, месяц?

— В феврале! А число я забыла.

Переходим ко второму вопросу: «Начало Великой Отечественной войны».

— 22 июня 1941 года Гитлер вероломно. — выводит по шпаргалке Света.

— Гитлер-то кто такой? — занудствую я.

— Фашист, — с паузой отвечает девушка.

— Почему фашист?

— Ну, эта. Потому что все говорят: «Гитлер — фашист, Гитлер — фашист»!

Отняв у детей родную историю, их заставили с радостью отрекаться от свободы. У рабов нет истории, у них есть только прошлое. Вот и получилась из первого же народившегося поколения демократической России каста обслуги, шнырей и официантов.

//__ * * * __//

Последний месяц свободы дышит мирской отрешенностью. Время расставания с суетой и соблазнами. Тем, чем стоит жить, нельзя давиться. Есть ли у меня выбор? Он есть всегда. И как всегда, обильно скудный. Можно податься в бега. Страх и бег с оглядкой — адреналиновый хмель для неискушенных. Через год от него начинает тошнить и чесаться. От чего бы и от кого бы ты ни бежал, всегда бежишь от себя. Я порой странно пытался представить сознательную альтернативу тюрьме — монастырь. Что бы я выбрал?

Грустно признавать — тюрьму. И даже не потому, что монастырь — это ответственность выбора, подвиг самозабвения и жертвенности, к которым в большинстве мы, по слабости своей, не готовы. Мы готовы страдать, но не готовы каяться. Даже рады нечаянно погрузиться в ад, чем сознательно идти к Богу. Ведь ад перестает быть адом, стоит туда спуститься.

Настроение чемоданное. Житейская кипучесть уже не трогает и не беспокоит. Бытовуха, бесполезное проедание жизни, пустые разговоры с пустыми людьми, углекислые пробки и перегарные вагоны метро, кажется, задавили настолько, что тюрьма начинает странно пахнуть свободой.

Страх перед жесткой развязкой задушен усталостью ее ожидания. Нервы за пять лет уголовных тревог умерли, адреналин выдохся, восторг обреченности выродился в вялую судорогу воли. А жаль. Возможно, у меня это легкое сумасшествие, возбудившее тоску и апатию. Возможно, выдрессированная за годы психика начинает моделировать будущее по самым худшим раскладам, выуживая из них все прелести и преимущества.

Итальянский физик Чезаре Маркетти применил логистическую кривую к судьбам «замечательных» людей. Оказалось, что их жизнь становилась исчерпанной при угасании творчества. Как только творцы начинают стабильно-привычно перетаптываться в стойле созданного, 95 процентов из них начинают искать биологической смерти. Жизнь истлевает вместе с талантом.

Пушкин и Лермонтов в свои тридцать семь и двадцать шесть отмаялись на дуэлях, Есенин к своим тридцати добрел до петли, бестолково спасаясь водкой. «Ассенизатор и водовоз» Маяковский в тридцать шесть маузером вынес себе социалистические мозги. Блок в сорок лет задохнулся страхом и бессилием. За полгода до смерти он скажет: «. покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю — тайную свободу». И почти умирает, потому что дышать ему уже нечем: жизнь для него потеряла смысл. В сорок два умрет Высоцкий, искавший выход в скорости разбитых автомобилей и в инъекциях морфия.

И лишь немногим удается вырваться на новую орбиту, порой в страданиях переосмысливая предыдущее бытие. Война, тюрьма, смертельный недуг — краткий, почти исчерпывающий список рецептов на выбор. От волн и брызг лучше всего прятаться под водой.

Интересно, сколь длинен был бы литературный и земной век, подними голос против власти Есенин, Маяковский, Блок, Высоцкий, сотни национальных талантов, чьи души не смирились с уздой холопства и соглашательства, утопая в распутстве, пьянстве и суициде. Несколько тюремных лет, и они бы пережили врагов и подлость, до которой бы не снизошли. Такова была судьба Шаламова, отмотавшего семнадцать лет колымских лагерей, такова судьба ровесника прошлого века Олега Волкова, отсидевшего двадцать восемь лет в ГУЛАГе, скончавшегося на 97-м году жизни.

Один мой товарищ, достойно прошедший в путинских тюрьмах все круги ада, скромно рассуждал, что в кисель можно превратить любого, весь вопрос в температуре его плавления, которая есть даже у камня. И если ты не сдался, значит, пока еще не припекло. И не спекся ты не потому, что каменный, а потому, что градус плавления слабоват. А градус у каждого свой. Олово плавится при 230 градусах, свинец при 330, алюминий при 660, бронза при тысячной температуре, а маргарин при комнатной, и на среднерусском солнышке начинает вонять и тухнуть. И беда наша не в том, что мало бронзовых, а в том, что много маргариновых. Маргариновая интеллигенция, маргариновое офицерство.

У моего деда есть вредная привычка. Когда он зимой приезжает в деревню, то смазывает свои меховые кирзачи маргарином, оставляя их у печки. Сапоги становятся мягкими, начинают блестеть, но при этом жутко вонять. Примерно так выглядит наша власть, обслуженная нашей интеллигенцией. И уже непонятно, боится ли интеллигенция власти, или ей просто нравится целовать ноги. Здесь ненадолго остановлюсь. Освободившись из тюрьмы, я чуть не на следующий день подал документы на защиту кандидатской на свою кафедру. Благо, аспирантуру я успел закончить до ареста, в зачете у меня числилось с десяток научных статей и выдержавшая переиздание монография «Роковая сделка. Как продавали Аляску». Но рассмотрение бумаг на кафедре стало затягиваться, начались формальные придирки и постоянный перенос сроков. Завкаф — седовласый маразматик, нафталиновый специалист по коллективизации профессор Щагин, у которого сопение обгоняло мысль, сначала подбадривал свой бюрократический пыл ссылкой на строгость правил защиты. Когда же все справки были трижды собраны, а защита дважды переносилась без объяснения причин, профессор, выпучив глаза в несознанке, шустро задребезжал: «Вы сами виноваты! Это все ваша книга!».

— Какая? — растерялся я. — «Продажа Аляски»?

— Нет. «Замурованные». Нельзя сейчас такие книги печатать. Это возмутительно. И вы своей книгой подставили под удар всю нашу кафедру. Как вы не понимаете, это же тень. Так считаю я, так считает руководство! — профессор закинул глаза в потолок и схватился за сердце.

— Вы читали «Замурованных»? — обескураженно пробормотал я.

— Э-это не имеет никакого значения! — взвизгнул завкаф.

Далее расчувствовавшийся старик взял самоотвод, отослав меня к вышестоящему начальству — такой же маргариновой интеллигенции, как и он сам, только помоложе и побойчее.

Климактерическая комсомолка мадам Трегубова заведовала всеми аспирантскими делами МИГУ и являлась последней инстанцией в принятии документов у соискателей научных степеней. Решения же, требующие благонадежной политической смекалки, Трегубова принимала не одна. Ее сердечным другом и шептальником был проректор по науке с говорящей фамилией Чертов, слащаво-лощеный клерк с блестящими запонками и в искристом костюме. Одним словом, нарядный, и, как всякий уважающий себя чиновник, похожий на свежую плесень. К своим почтенным годам он вымучил кандидатскую по педагогике, что не мешало ему заведовать всей наукой в нашем университете. На встрече со мной он потел, ерзал и терзал ногтями часы, как будто в кабинет его пустили переночевать. Чертов нес что-то про «мы не препятствуем», «таковы правила», «Менделеев не стал академиком, поскольку не собрал всех справок». Я упорствовал: документы были сданы в очередной раз. Без энтузиазма принимая бумаги, Трегубова, треснув румянами на широком лбу, честно призналась: «Не теряйте времени. Уходите. Вам здесь не дадут защититься. Это воля политическая!».

И я снова пошел к проректору. Чертов кашлял на больничном, вместо него сидел его и.о. г-н Маландин, похожий на злую карикатуру гомосексуалиста. Сразу не сообразив, кто я и по какому вопросу, он, не обращая на меня внимания, продолжал телефонную беседу: «. А нам Анатолий Борисович Чубайс шестьдесят пять миллионов выделил на создание в МИГУ центра нанотехнологий».

Мне оставалось лишь порадоваться за фантастический прорыв бывших высших женских курсов во флагманы научно-технического прогресса, — не без гордости за свою не последнюю в этом роль. И огорчиться за себя, предполагая следующее решение Чубайса о создании «Силиконовой долины» в Московском областном суде. И ведь не поспоришь. В подобных спорах выигрывает не тот, кто прав, а у кого смердит изо рта. Нам же с оппонентами в процессе не повезло еще больше: Чубайс и Гозман — душевные эксгибиционисты, безобразно и бесстыдно демонстрирующие шарахающимся в стороны гражданам личную энциклопедию моральных уродств.

Но мы есть и будем! Живем духом, живем свободой! Говорят, что дух бесплотен, а свобода абстрактна. Но если дух невесом, то почему под его напором рвутся петли, затянутые на наших шеях. А если свобода призрачна, то почему мы за нее так щедро платим волей.

Светает. Как здесь хорошо. Стоит ли от этого отрекаться? Но надо идти вперед, идти по промыслу Божьему, с гордым трепетом примеряя на себя одежды, сшитые из лоскутов смертников, самоубийц и героев. Идти к своему вердикту.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.