76

76

По поводу этого утверждения в полемику с Булгаковым вступил Д. С. Мережковский. Процитировав слова Булгакова в своей статье «Семь смиренных», он писал: «В этих словах Булгакова — основная мысль книги, та скрытая ось, вокруг которой все вращается; тот белый цвет, в котором слиты семь цветов радуги.

Революция — одно отрицание без всякого утверждения; ненависть без всякой любви; разрушение без всякого творчества; зло без всякого добра.

Булгаков отсюда не делает вывода, но вывод ясен: если революция — разрушение, ненависть и отрицание, то реакция — восстановление разрушенного — созидание; угашение ненависти — любовь, отрицание отрицания — утверждение; и, наконец, если революция — антирелигия, то реакция — религия, а может быть, и обратно, религия — реакция: вывод, давно уже сделанный врагами религии.

Продолжая этот вывод, мы придем от “страшного суда” над русской интеллигенцией, русской революцией, к “страшному суду” над всей европейской культурой, ибо вся она вышла из горнила революционного, вся она — застывший сплав металла, кипевшего некогда на революционном огне. Если революция — одно “отрицание, ненависть и разрушение”, то и вся культура тоже; так ведь и думали те христианские подвижники, на которых ссылается Булгаков как на обладателей совершенной истины Христовой; для св. Серафима Саровского все европейское просвещение — антихристово.

Существует два понимания всемирной истории: одно, утверждающее бесконечность и непрерывность развития, ненарушимость закона причинности; для этого понимания свобода воли, необходимая предпосылка религии, есть метафизическое и теологическое суеверие, другое — утверждающее “ конец ”, “ прерыв”, преодоление внешнего закона причинности внутреннею свободою, то вторжение трансцендентного порядка в эмпирический, которое кажется “ чудом ”, а на самом деле есть исполнение иного закона, высшего, несоизмеримого с эмпирическим: свобода Сына не нарушает, а исполняет закон Отца.

Первое понимание — научное, эволюционное; второе — религиозное, революционное.

В последнем счете, но именно только в последнем, одно не противоречит другому: всякий “прерыв” есть предел, конец развития — цель — в порядке телеологии; всякое развитие есть подготовление, назревание, начало прерыва — “начало конца” — причина — в порядке детерминизма. В этом смысле эволюция и революция — две стороны, имманентная и трансцендентная, одной и той же всемирно-исторической динамики.

В Апокалипсисе дано это, по преимуществу, христианское, предельное и прерывное, “катастрофическое”, революционное понимание всемирной истории. Стоит раскрыть Апокалипсис, чтобы пахнуло на нас “чувством конца”, как жаром лавы из кратера. Что означают на самом деле эти молнии, громы, пожары, землетрясения; эти чаши гнева Господня, битвы, восстания и поражения народов; кровь, текущая до узд конских; эти трупы царей, пожираемые хищными птицами; это падение великого Вавилона, подобное падению жернова, брошенного с неба в море, — что означает все это, если не величайшую из революций — ту последнюю грозу, чьи бледные зарницы — все революции бывшие?

Неужели же для Булгакова и эта последняя — только отрицание, только ненависть и разрушение?? — Но ведь ежели царство Зверя, Вавилон, тут, действительно, разрушается, то царство Божие, Иерусалим, созидается; тут, воистину, “восторг разрушения — восторг созидания”, гнев Агнца — гнев любви.

Отвергать положительное религиозное содержание не только в эмпирике, но и в мистике революции — значит отвергать Апокалипсис — всю христианскую эсхатологию, всю христианскую динамику — Христа Грядущего, а, следовательно, и Пришедшего, ибо Грядущий и Пришедший — один.

Где же и зародилось революционное понимание всемирной истории, как не в христианстве? Все революции древнего мира имеют смысл национальный, политический; только у христианских народов начинается и продолжается, уже никогда не прекращаясь, а лишь переходя от одного народа к другому, всемирное революционное движение, как вечное искание Града Божьего, как сознательно или бессознательно воплощаемая эсхатология.

На Западе, в папстве, абсолютизме духовном, на Востоке, в кесарстве, абсолютизме светском, иссякла, исказилась и окаменела она; но огненный родник ее доныне бьет в сердце русского народа — в расколе — сектантстве и в освобождении, в интеллигенции — во всех русских отщепенцах, “настоящего Града не имеющих, грядущего Града взыскующих”. Это бессознательное эсхатологическое самочувствие и делает интеллигенцию народною, во всяком случае, более народною, чем народники Вех.

Освобождение кончено для них, найден Град: “17 октября 1905 года мы подошли к поворотному пункту, — утверждает Изгоев. — Мы — на пороге новой русской истории, знаменующейся открытым выступлением, наряду с правительством, общественных сил”. — Это ведь и значит: найден Град.

Вот с чем никогда не согласится русская интеллигенция: она может быть раздавлена, похоронена заживо, но не смешает настоящего Града с грядущим, Вавилона с Иерусалимом. И в этом, без имени Божьего, она ближе к Богу, чем те, у кого Он с языка не сходит, и для кого чаяние. Града, по откровенному заявлению Струве, есть “апокалипсический анекдот”» (Мережковский Д. С. Полное собрание сочинений. СПб.—М., 1911, т. XII, с. 73–76).

С. Н. Булгаков никак не отреагировал на выступление Мережковского. Семью годами ранее он писал о своем «негодовании, даже омерзении, какое испытал, читая разглагольствования г. Мережковского, этого Иудушки новейшей формации», по поводу русской церкви в его статье о Л. Н. Толстом и Достоевском (Освобождение. 1902, № 6, с. 86).

Ответили Мережковскому кн. Е. Н. Трубецкой на страницах своего журнала «Московский еженедельник» и С. Л. Франк (в статье «Мережковский о “Вехах”» // Слово. 1909, 28 апреля). Мережковский, пишет Е. Н. Трубецкой, видит одно из «любопытных доказательств» «реакционности» сборника «Вехи» в словах Булгакова [следует цитата — комментируемая фраза С. Н. Булгакова]. Далее он пишет: «Тут Булгаков не делает вывода; но, по словам Д. С. Мережковского, «вывод ясен: если революция — разрушение, ненависть и отрицание, то реакция — восстановление разрушенного — созидание; угашение ненависти — любовь; отрицание отрицания — утверждение; и, наконец, если революция — антирелигия, то реакция — религия, а, может быть, и обратно: “религия — реакция”, вывод, давно уже сделанный врагами религии».

Из посылок Булгакова можно сделать сколько угодно других выводов: можно вместо реакции взять понятие “мирного прогресса”, которое также противоположно понятию революции.

Тогда в качестве “отрицания отрицания” прогресс, а не реакция будет равен религии. Вообще, способом Мережковского можно доказать что угодно; но элементарная логическая ошибка, заключающаяся в его рассуждении, уже в достаточной мере разоблачена г. Франком.

Силлогизм, который кажется Мережковскому чрезвычайно убедительным, в действительности, по своей формально-логической природе тождествен со следующим: если верблюд не есть слон, а противоположность слона есть муха, то, следовательно, верблюд есть муха; или: кто не удовлетворен красным цветом, тот, следовательно, любит черный, ибо черный цвет есть “отрицание” красного. В элементарной логике такая ошибка зовется смешением контрадикторной противоположности, не допускающей ничего третьего, с противоположностью контрарной, в пределах которой допустимо многое третье. И именно эта логическая ошибка есть опорная точка всего рассуждения Мережковского» (Московский еженедельник. 1909, № 23, с. 4–5).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.