Воспоминание о камне
Воспоминание о камне
Сердце на скалах, рыбы на соснах…
Илья Лагутенко. «Морская болезнь»
Вещи мне безразличны. У меня нет ни планшета, ни даже костюма. Я могу восхищаться машинами или оружием, но это не потребительское, а эстетическое восхищение: машины красивы, оружие красиво. Эту красоту создаёт заложенная в них функциональность: двигаться быстро, убивать эффективно.
Но камни – это особое. Они действуют на меня так, как не действует ничто. С камнями у меня давние интимные отношения. На всё окружавшее меня я смотрел сквозь магические кристаллы счастливого советского геологического детства. Через камни развивалось моё эстетическое чувство – ещё когда я был совершенно равнодушен к живописи или красотам природы, включая даже море. Словосочетание «драгоценные камни» меня всегда раздражало: это определение указывает на стоимость, тогда как камни просто красивы, и первично именно это, а не то, какую цену им установили люди. Красивы не только gems – «драгоценные», какие-нибудь «элитные» сапфиры с изумрудами, но и все остальные – рудные, нерудные, вплоть до глины или песка, не говоря уже о сдержанной имперской красоты граните или об испещрённом вулканическими оспинами базальте, хранящем на себе шрамы тяжёлого, раскалённо-жидкого прошлого.
Поэт от минералогии академик Ферсман предпочитал «драгоценным» слово «самоцветы» – «камни, самый цвет которых определяет их ценность».
При виде красивых камней или даже упоминании их названий (камни бы очень смеялись, если бы узнали, как их называют; до человека они прекрасно существовали без названий – и после человека продолжат существовать в этой анонимности высшего порядка) я чувствую возбуждение сродни сексуальному. Иногда мне кажется, что красивые камни нельзя показывать в больших количествах, потому что человек не приспособлен к восприятию таких объёмов обнажённой, откровенной красоты. Можно получить эстетическое отравление или даже удар.
Став взрослым, я сохранил чувства к камням и при случае всегда к ним заглядывал – то в Москве, где есть геологический музей имени Вернадского[15], то в Вашингтоне, где имеется свой грандиозный музей камня, входящий в Смитсоновский институт. Там собрано, кажется, всё – от уральских малахитов Бажова до клондайкских самородков Джека Лондона.
Экспедиция: вертолётная заброска
Время собирать камни началось для меня гораздо раньше, чем я успел хоть какие-то камни разбросать. Роман с камнями завязался ещё до того, как я стал себя помнить, и не пройдёт до конца моей жизни. Сейчас он, правда, не горит ярко, а скромно, но уверенно тлеет. Но я всё время думаю о камнях. Камни не обижаются на то, что я не всегда могу быть с ними. Камень вообще существо очень скромное – куда скромнее человека, хотя оснований для гордости у камней не меньше. Но они ещё и мудрее человека, они знают бессмысленность гордости.
Моё детство прошло среди камней, химикатов, рыб и пассажиров автобуса № 23, который курсировал между Центром и нашей кировско-енисейской окраиной Владивостока. По дороге на нашу дачу под Кипарисово я выискивал в дорожном гравии жёлтые, оранжевые, красные опалы, среди которых попадались экземпляры почти ювелирного качества (я доверху набил ими несколько железных дальморепродуктовских банок из-под селёдки). На Суйфуне, куда мы с отцом ездили ловить рыбу, находил в обрывистых берегах окаменелые веточки древних деревьев. Прямо возле нашего дома на Кирова была сложенная песчаником скала. Она есть и сейчас, только изрядно обгрызена новостройками – поверх скалы, убрав «частный сектор», выстроили целый куст розово-жёлтых многоэтажек. На этой скале я обнаружил аммониты – окаменелые барельефы древних закрученных спиралью морских улиток. Они свидетельствовали: когда-то на этом высоком берегу плескалось море. На его дне умирали ракушки, поверх них из донных отложений за долгие тысячелетия образовывались новые и новые слои камня, которые я теперь по-хирургически безжалостно отколупывал острым клювом геологического молотка. По моей наводке на нашу триасовую осадочную скалу прибыл настоящий палеонтолог – Юрий Дмитриевич Захаров, который потом упомянул мои находки в одной из своих работ, чем я страшно гордился. Я и сейчас считаю те наукообразные строки настоящей литературой – непридуманной, жизненной, волнующей.
Сейчас, когда иду в гости к родителям, я всматриваюсь в серо-зеленоватый песчаник этой скалы, но аммонитов не вижу. Они кончились вместе с моим детством, в котором остались брезентовые куртки-энцефалитки с логотипом «Мингео СССР» на рукаве (шеврон горного спецназа, знак принадлежности к тайному ордену геологов), книжки-«пикетажки» (нигде больше не встречал этого слова, пока не наткнулся на «пикетажные тетради для съёмок» у Арсеньева), сложенные особым образом бумажные пакетики, в которые ссыпали шлихи (их было так увлекательно разглядывать в микроскоп-бинокуляр: невзрачные песчинки оборачивались сверкающими, невозможными кристаллами), и полотняные мешочки для «образцов» – именно образцов, не «камней». Сказать «камней» в данном случае – верх дилетантства.
В конце восьмидесятых геологи взяли меня в Дальнегорск. Бывший Тетюхе, получивший своё усреднённо-безликое имя на антикитайской волне, – наш дальневосточный Урал. Его ещё до революции начали разрабатывать легендарные дальневосточные промышленники – обрусевшие швейцарцы Бринеры. В 1920 году в этой семье родился Юлий Борисович Бринер – будущий голливудский оскароносец, бритоголовый Юл Бриннер, герой «Великолепной семёрки». Дед артиста Юлий (Жюль) Бринер (фамилия тогда писалась с одной «н») и заложил первые дальнегорские предприятия. Нынешние заводы «Дальполиметалл» и «Бор» занимаются, как можно догадаться, добычей бора, свинца (из которого было отлито столько пуль Великой Отечественной – этакий круговорот свинца в природе) и цинка. Это циничный металл – как и свинец – вызывает военные ассоциации: от «цинков» с патронами до цинковых же гробов, но можно вспомнить и мирные оцинкованные ванны и вёдра.
После заката СССР Дальнегорск стал депрессивным «моногородом», жители которого в массовом порядке отказывались от центрального отопления, обрезая в квартирах трубы. «Далласом», в котором накануне выборов расстреливали из автоматов кандидатов в мэры. Аномальной точкой, где в 1986 году на «высоте 611» потерпел крушение молибденовый космический корабль инопланетян. (Человек, имевший прямое отношение к созданию приморской уфологической газеты «Высота 611», рассказал мне, что на самом деле там упал американский разведчик-беспилотник, но версия с инопланетянами мне нравится больше.) Для меня, впрочем, Дальнегорск навсегда остался городом камней.
Первыми рудокопами Сихотэ-Алиня были даже не Бринеры. Знаменитый археолог академик Алексей Окладников писал об открытии под Уссурийском древнейшей из обнаруженных на Дальнем Востоке культур – «осиновской» с её характерными каменными орудиями. Это переходная пора от палеолита к неолиту – 15–20 тысяч лет назад. Неизвестные мастера, выкалывавшие, вырубавшие из камня свои изделия, – куда дальше и от Бринеров, и даже от чжурчжэней, чем те же чжурчжэни – от нас сегодняшних.
Бохай, Золотая империя, Маньчжурия, Россия – цивилизации здесь сменяют друг друга, как геологические эпохи, только куда быстрее, как при ускоренной перемотке. Не исключено, что мы наблюдаем начало конца европейской цивилизации Приморья. Приморье, как непостоянная женщина, ни с кем не живёт подолгу.
До Дальнегорска от Владивостока – пять сотен километров. Нужно ехать сначала по «федералке» – дороге на Хабаровск, затем свернуть с неё и махнуть через тайгу и перевалы Сихотэ-Алиня, пробираясь партизанскими и тигровыми тропами к побережью Японского моря. Зажатый между сопками городок кажется друзой пятиэтажных прямоугольных кристаллов.
Дальнегорские минералы – не «индустрия моногорода», а настоящая сказка. Мы ходили там в пещеры, жили в палатках у речки Горбуши, пропадали на отвалах горных выработок – в этих кучах чего только не попадалось: и меднорудный золотистый халькопирит, и свинцового вида (тот случай, когда внешность соответствует сущности, а не маскирует её) галенит, и чёрный, как уголь, сфалерит, из которого берут цинк, и бесполезный, но красивый геденбергит – сростки зелёных ёлочных иголочек, – и прозрачные призмочки данбурита.
Неповторимы дальнегорские скарны – демократичный, облегчённый вариант уральских малахитов (и само слово «скарн» суровее, аскетичнее, скромнее приторного «малахита»). Скарн – горная порода с особым рисунком, выполненным включениями того самого геденбергита и других минералов. Из дальнегорского скарна выходят красивые письменные приборы и пресс-папье. Его ни с чем не спутаешь – таких скарнов больше нет нигде. «…В вестибюле были установлены огромный малахит с Урала и аметист из Бразилии. Штирлиц всегда подолгу стоял возле аметиста, но любовался он уральским самоцветом», – это о том, как знаменитый разведчик хаживал в берлинский музей природоведения. Я точно так же смотрю на наш скарн. Встречая его в Москве или за границей, здороваюсь с ним, как с земляком. Кроме него и меня, никто не замечает этого – мы оба молчаливы.
Скарном отделана станция московского метро «Петровско-Разумовская». Им же выложен пол штаб-квартиры Дальневосточного отделения Российской академии наук. Бывая там, я стараюсь не наступать на скарн. Не по рангу мне попирать его ногами.
* * *
Поводом для переименования Тетюхе в Дальнегорск стал конфликт с Китаем на острове Даманском в марте 1969 года. До этого на карте со старыми нерусскими названиями – китайского, тунгусо-маньчжурского («туземного», писал Арсеньев), реже корейского происхождения – мирно соседствовали русские. Иные из них были оригинальными, как Владивосток (или полуоригинальными – город нарекли по созвучию с Владикавказом), другие отсылали к малым родинам переселенцев. Приморье – «Зелёный Клин» – активно заселяли украинцы, что отражено в наших фамилиях и в нашей топонимике: Черниговка, Полтавка, Чугуевка, Киевка, Тавричанка… С появлением новых населённых пунктов или апгрейдом старых понемногу добавлялись советские названия – так из Семёновки вылупился машиностроительный Арсеньев. Что-то менялось, но изредка и точечно. Конфликт с Китаем на Даманском изменил всё разом. После боёв на Уссури было решено избавиться почти от всех вызывающе нерусских названий, тем самым предотвратив возможные притязания. Приморье маскировалось под исконно русскую землю – символический акт, своего рода крещение с присвоением нового имени. По такой схеме Кёнигсберг – Калининград и Тоёхара – Южно-Сахалинск тоже получили советские паспорта. Разница в том, что в Приморье переименовывали места, уже больше ста лет принадлежавшие России – СССР.
Новые поколения приморцев не помнят, что до 1972 года Дальнегорск назывался Тетюхе (правильнее «Тютихэ», предположительно – «река злых свиней» или «жемчужная река»). Дальнереченск был Иманом (от орочского или удэгейского «снег»), Партизанск – Сучаном (от китайского «чистая речка» или от удэгейского «трава и крепость», есть и другие версии).
Мы не знаем «крёстных отцов», придумывавших новые названия, часто безлико-дежурные. Река Раздольная вместо Суйфуна, Илистая вместо Лефу, Рудная вместо Тетюхе – гладко, но слишком по-среднерусски; такие речки могут быть (и есть) где-нибудь в центральной России. Я родился спустя восемь лет после великого переименования, но и мне проще сказать «Суйфун».
Многие утраченные названия искренне жаль. Корейская Каменка стала Старой Каменкой. Два Корейских мыса стали Новгородским и Рязанским – по-моему, это слишком. Исчез залив Америка, названный вовсе не в угоду геополитическому противнику, а в память о русском пароходокорвете «Америка». Пропал пролив Японец – память об одноимённом транспорте. Не стало бухты Маньчжур, названной в честь корабля, высадившего в бухте Золотой Рог основателей Владивостока.
Гора Китайская стала Ольховой – ни одного упоминания о тех-кого-нельзя-называть. Манзовка («манзами» в Приморье называли местных китайцев) превратилась в Сибирцево. Посёлок Хунхуз стал Буйневичем – можно подумать, что это перевод, ибо буйства хунхузам, «краснобородым» лесным разбойникам, было не занимать. Но нет: это память о старшем лейтенанте Николае Буйневиче, погибшем на Даманском.
С карт убрали не только китаизмы, но и артефакты тунгусо-маньчжурских языков – память о приморских аборигенах, не китайцах и не русских. Тех, потомки которых сегодня зовутся «коренными малочисленными»; тех, кто никогда не представлял угрозы для России. Целились в китайцев, попали даже не в американцев или японцев – в себя. Удивительно, как не переименовали вальс «На сопках Маньчжурии». Отец рассказывал, что уже тогда, в семидесятых, он был против переименования: «Для геологов это был удар, потому что многие устоявшиеся названия разных свит были даны по речкам. И вдруг все речки переименовали…».
При выборе новых топонимов чёткой системы не просматривается. Одними названиями отмечены видные приморцы. Так, Даубихе («река больших сражений», о которых достоверные сведения утрачены – остались лишь предания и остатки древних укреплений) стала Арсеньевкой. Посёлок Лаулю назван Дерсу – нечастый случай, когда увековечивается память о литературном персонаже, ведь настоящее имя арсеньевского проводника было Дэрчу Оджал (или Одзял). Село Майхе превратилось в Штыково – в честь Терентия Штыкова, руководившего Приморьем в конце пятидесятых, а до этого учреждавшего КНДР, дочернее государство Советского Союза.
Другие имена должны были отразить особенности местности, как река Илистая, либо исторические события – как село Метеоритное (Бейцухе), где в 1947 году рухнул Сихотэ-Алиньский метеорит. Посёлок Изюбриный (Сетюхе), Медвежий Кут (Синанча), речка Тигровая (Сица) – здесь всё понятно.
Многие топонимы, однако, не говорят ни о чём. Тот же Дальнереченск – так мог называться любой город, отстоящий от Москвы хотя бы на тысячу километров. Или Дальнегорск, похожий на невыразительный псевдоним вроде «Евгений Петров». Имянаречение Партизанска хотя бы привязано к локальной истории – здесь в своё время воевали Лазо и Фадеев. А все эти Речное, Скалистое, Фабричный, Грибное, Грушевое, Камышовое, Таёжная, Кривая – зачем? Была сопка Бейшахе – стала Безымянной…
То ли дело – ушедшие в небытие колоритные, похожие на хлебниковские, неологизмы Ли-Фудзин, Сандагоу, Табахеза, Эльдуга, Монгугай, Лючихеза (означает всего лишь «шестой приток», зато как звучит!), тайфунный Тафуин, топазовая Топауза… Молодой Фадеев писал о «майхинских спиртоносах» и «тревожном улахинском ветре», несущем «дымные запахи крови» – но ни Майхе, ни Улахе больше нет.
Старые названия лучше соответствовали характеру этой трудной и редкой земли – возможно, именно потому, что звучали для нас чуждо. Своеобразие даже глубоко русифицированного и советизированного Приморья (ведь здесь умерло уже несколько поколений русских) лучше всего отражалось в неуклюжих, порой пугающих названиях. Они, конечно, успели порядком обрусеть. Язык обтачивал необычные угловатые слова, как море камни. Чан-да-ла-цзы (теперь хребет Лозовый), обрусев, превратился в «Чандолаз», и слово это живёт до сих пор. Речка Лянчихе в пригороде Владивостока превратилась, естественно, в «Лянчиху», и попробуйте сказать, что это не русское слово; новое название «Богатая» куда тусклее.
Часть старых названий уцелели – великолепный Сихотэ-Алинь, озёра Ханка и Хасан, реки Арму, Бикин, Самарга и Уссури (а вот Иман, впадающий в Уссури, сделали Большой Уссуркой – ни два ни полтора). Поэтому карта Приморья всё-таки не безлика. Хасанский и Ханкайский районы по запрятанному в звуки смыслу так же отличаются от соседних Яковлевского или Михайловского, как Аризона и Вайоминг от Нью-Йорка или Мэна. Старые имена – поэтичные, осмысленные, допускающие двойное и тройное толкование (учёные до сих пор спорят), – наши топонимические реликты. Столь же драгоценные, как уссурийские тигры. Их нужно включить в лексическую Красную книгу, введя ответственность за их уничтожение.
Иные названия по-прежнему живут в языке, исчезнув из официальных бумаг. Под наскоро нанесённым топонимическим гримом здесь и там просматривается, подобно неудачно сведённым татуировкам, волнующая, сказочная история. Загородная Сиреневка, где находится дача моих родителей, помнит себя Пачихезой, обрусевшей из китайского «Бачахэцзы» – «восьмой приток». Речка Пионерская в пригороде Владивостока самовольно переименовалась обратно в Седанку. В самом Владивостоке – по недосмотру? – остались улицы Иманская и Тетюхинская. Бюрократия, к счастью, не всесильна. Некоторые новые названия отторгаются самой территорией или самим языком, словно ткани после неудачной трансплантации. Слова бывают сильнее людей, их создающих. И вот выжили, вразрез всем указам, Сидеми – де-юре посёлок Безверхово; Тавайза, проходящая по бумагам как бухта Муравьиная; Пидан, наречённый «горой Ливадийской». Как «горы» и «холмы» в Приморье всегда будут проигрывать сопкам, так Пидан останется Пиданом. На Пидане живут летающие люди – наши йети; ясно, что на горе Ливадийской они жить не могут. Флотских спецназовцев, тренирующихся на острове Русском в бухте Островной, зовут «халулаевцами» – по старому названию бухты. Пляж под Владивостоком – знаменитая Шамора – никогда не станет бухтой Лазурной.
Даманский, тихо отошедший Китаю, называется теперь Чжэньбаодао – «драгоценный остров».
* * *
В первом постсоветском 1992 году отец взял меня в геологическую экспедицию в южную Якутию, на реку Алдан, где издавна добывали золото. Геологи отбирали свои «образцы», меня же больше занимали месторождения горного хрусталя, которых в тех местах было несколько. Говорят, в войну здесь добывали пьезокварц для радиотехнических нужд. Попадавшиеся нам населённые пункты в основном были заброшенными, месторождения – выработанными. С нами был американский профессор Рональд Фрост, выучивший к концу похода три слова, которым мы не нашли точных аналогов в английском, – «портянка», «лепёшка» и «баня».
Недавно я откопал блокнот того года. «…Отличный штуф роговой обманки… На берегу видел зайца… Добрались до Курумкана, несколько избушек. В неглубокой канаве из земли торчит кристалл кварца…» – писал двенадцатилетний я. Первый импульс к изложению впечатлений на бумаге мне дали они – камни.
Самый большой из найденных в той канаве кристаллов хранится у меня до сих пор – толстый, на головке полупрозрачный, дымчатый. Там же отыскались два прозрачных желтоватых кристалла – цитрин, как зовётся янтарно– или лимонно-жёлтый (отсюда его цитрусовое имя) кварц. На другой день мы пошли к заброшенному месторождению: «Дно карьера усеяно друзами… Под верхним слоем – кристаллы в красной железистой глине. Она так въелась в руки, что они надолго стали красными». И сами кварцевые кристаллы Курумкана были красными сверху, железо намертво въелось в камень. Самый прозрачный и чистый горный хрусталь оказался ниже – в Перекатном.
По Алдану мы спустились к пустому посёлку Суон-Тиит – звучит мрачно-загадочным азиатским заклинанием. С удивлением я читал позже о древних петроглифах, опубликованных академиком Окладниковым и расшифрованных шумерологом Кифишиным: «По мнению Кифишина, обнаруженная археологами близ села Суон-Тиит на р. Алдан наскальная надпись является первой в мире. Сделана она в 18-м тысячелетии до н. э. и в переводе с шумерского означает: “Ама-терасу осуждена Сином”… Авторы считают эти места древними святилищами богини Ама-терасу, принадлежащей к пантеону древних обитателей Северной Азии (Сибири), являвшихся предками как шумеров и хеттов (древних европеоидов), так и японцев (монголоидов)…».
В Суон-Тиите мы ходили через реку по дряхлому висячему мосту на месторождение хрусталя «Пять Пальцев». В сарае молчал мёртвый дизель, у которого я чуть не наступил на спящего зайчонка. «В горной выработке – изъеденные временем рельсы. Кристаллы чистые, прозрачные, правильные, неправильные… Нашёл совершенно плоский кристалл кварца: шестигранный, как и другие, но две грани очень широкие, а четыре – очень узкие, из-за чего он казался двухмерным».
Там же я нашёл плоские шестиугольные фрагменты кристаллов вермикулита – слюды, которую используют в строительстве, и великолепную псевдоморфозу ортоклаза по слюде же. Псевдоморфоза – «ложная форма»: ортоклаз, один из «полевых шпатов», вытеснил своим твёрдым красным мясом кристалл слюды, приняв её форму, от природы ортоклазу не свойственную. Попалась ещё одна псевдоморфоза – кварца по кристаллу кальцита классической формы (она называется «скаленоэдр»). Сперва не мог понять, что это: по форме – кальцит, по твёрдости – кварц. Камни, оказывается, иногда тоже принимают чуждые им формы. У камней куда более насыщенная жизнь, чем нам кажется. Просто они живут медленнее, потому что им некуда спешить. У них впереди много времени, с точки зрения мотылька-человека – вечность. Мы в силах увидеть только один кадр их долгой жизни – и потому эта жизнь кажется нам замершей, замёрзшей.
Старатели «старались» на Алдане и Лене задолго до открытия Большого Золота на Колыме и на Чукотке. Вроде бы «Алдан» и значит «золото», не отсюда ли «алтын»? В алтыне, правда, мне всегда слышалась латунь, то есть сплав меди с цинком; хотя тоже – «жёлтый металл», как пишут в милицейских протоколах.
Вдохновлённый Алданом, в начале или середине девяностых я дважды выигрывал краевые олимпиады по геологии. Самым волнующим впечатлением была даже не победа, а возможность на правах победителя первым выбрать коллекционный образец из разложенных на столе членами жюри.
Позже, в 1997-м, мы сплавлялись по Гилюю в Амурской области. Там тоже были разработки золота – горы промытого песка, убитые драгами ручьи, старательские посёлки. Приметы прошлого по берегам – брошенная резиновая лодка, геодезический знак 1954 года «ГУГК МВД СССР»… Остатки иной цивилизации, к которой сегодняшние мы имеем лишь косвенное отношение.
Ездили и по Приморью – то к месторождению цеолитов, то туда, где под землёй прятались агаты. Куда-то ещё… Те впечатления закопаны настолько глубоко, что для их добычи и последующего обогащения потребуется рыть карьер или строить шахту, шурфом тут не обойдёшься. Куда рентабельнее эти впечатления было бы просто придумать, но я не стану этого делать.
«Вот тут раньше был золотой прииск. И тут тоже. Вон там отвалы – перемытый ключ», – указывал мне таёжный охотник, когда мы ехали в его дизельно пыхтящем «бигхорне» через дебри Сихотэ-Алиня. Это было совсем недавно. Тогда я увидел заброшенные оловянные разработки и людей-призраков.
Оловянные посёлки Таёжка и Молодёжка уже несколько лет как считались «закрытыми», но расселить их не смогли или не успели. В этих упразднённых населённых пунктах по-прежнему жили не учтённые нигде люди.
Пространство искривилось: прямая дорога здесь – не самая короткая. С точки зрения логистики до Владивостока отсюда дальше, чем от Владивостока до Москвы. Проехать в Таёжку напрямую не получалось – дорогу давно никто не чистил от снега. Поехали вкруговую, дважды переваливая через Сихотэ-Алинь, по лесовозной дороге – это примерно как ехать из Италии в Швейцарию через Францию.
Названия «Тарковское» или «Кафкианское» подошли бы этим сёлам куда лучше, чем дежурные «Таёжное» и «Молодёжное». До девяностых здесь, на Хрустальненском ГОКе, добывали и обогащали олово. Были школа, детсад, библиотека, клуб, даже аэропорт. «На “Ан-2” летали, как на такси!» – сказал переквалифицировавшийся в охотники-соболёвщики маркшейдер. Когда старая жизнь слиняла, не пощадив ни врача, ни участкового, остались лишь оловянный заброшенный рудник, деревянный полупустой поселок и стеклянный морозный воздух. И ещё – олово в промороженных земных складках. Обогатительная фабрика поднималась по склону одной из сопок великанскими бетонными ступенями. Мне казалось, это сакральное сооружение, зиккурат какой-то древней веры, да так оно и было. На сопках – шрамы и наросты разработок, на хорошо сохранившемся в мёрзлой таёжной пустыне трупе посёлка – следы погибшей цивилизации: разнопрофильные проросшие руины, замершие скелеты тяжёлой техники. Толстый культурный слой, до которого археологи не скоро доберутся. Та цивилизация создавала нового человека, шла в космос, строила вавилонские башни. Но все процессы, протекающие во времени, конечны, и эта цивилизация, успев родить и меня, ушла, оставив руины, масштабом и загадочностью напоминающие идолов острова Пасхи и египетские пирамиды.
* * *
Конечно, у любого геолога куда больше воспоминаний и отсутствующих у меня специальных знаний, из-за чего я могу подвергнуться справедливым нападкам профессионалов, которые, по-хорошему, сами должны были написать этот текст. Но они не пишут – может быть, именно потому, что знают «материал» слишком хорошо, знание начинает им мешать. Я же говорю о камнях не как специалист, а как любитель – в обоих смыслах этого слова. В силу своего дилетантизма я неизбежно допущу ошибки. Но иногда профессионализм убивает живость восприятия. Я видел и знаю ровно столько, сколько нужно для того, чтобы попытаться выговорить невыговариваемое, передать слышимое слабо, прерывисто, как далёкий радиосигнал, – и то не всегда, а в моменты единения моего так называемого живого и мыслящего существа с так называемыми неживыми материями планеты.
Наверное, я не смог бы ничего говорить или писать о рыбе и о камнях, будь я профессиональным рыбаком или геологом. Важен баланс вовлечённости и отстранённости. И того и другого не должно быть слишком много или мало. Поэтому это не записки рыбака и не записки геолога, но записки любителя – человека, который любит воду и её обитателей и любит камни, рядом с которыми ему довелось проводить жизнь. Этот текст написан не рыбаком и не геологом, но сыном геолога и рыбака.
Вода и камни необъятны и неисчерпаемы. Сколько о них ни говори – не скажешь даже малой доли. Я попробую высказать лишь частичку этой малой доли, не претендуя на большее.
* * *
У меня нет коллекции камней – есть лишь несколько по-настоящему драгоценных для меня образцов. Тем, кто имеет возможность собирать полноценные коллекции друз, кристаллов, жеод, я всегда завидовал, как не завидовал владельцам яхт и дворцов. Это называют «каменной болезнью», причём считается, что чаще ей подвержены именно неспециалисты. Есть выражение stoned – по-нашему «укуренный в тло», буквально – окаменевший, закаменевший. Я был и остаюсь stoned.
Зависть, однако, я стараюсь подавлять, как с переменным успехом давлю в себе ревность и тщеславие. Ведь камни не должны мне принадлежать, я не имею никакого права владеть ими. Достаточно того, что я могу ими любоваться, хотя бы и на картинке.
Орудия геолога
Данный текст является ознакомительным фрагментом.