Глава 6. Преследования. Высылка на Запад: осень 1981 — лето 1983
Глава 6. Преследования. Высылка на Запад: осень 1981 — лето 1983
СВ: Процесс Бродского стал крупным событием в духовной жизни России шестидесятых годов. В вашу защиту выступили многие крупные фигуры русской культуры. Конечно, Ахматова, к кругу которой вы в тот период принадлежали. Но также Чуковский, Паустовский, Маршак. Некоторые из властителей дум того периода отказались быть вовлеченными в это дело. Рассказывают, что Солженицын, когда к нему обратились за поддержкой, ответил, что не будет вмешиваться, поскольку ни одному русскому писателю преследования еще не повредили. Меня особо интересует позиция Шостаковича в этом деле, поскольку я его знал, общался с ним — правда, более тесно позднее, когда мы вместе работали над его мемуарами. Шостакович подписывал заявления или письма к властям в вашу защиту?
ИБ: Вы знаете, я понятия не имею, что именно Шостакович подписывал и чего он не подписывал. Но, безусловно, он выступал в мою защиту довольно активным образом. Не знаю точно, сколько раз и в какой форме. Но это было именно так.
СВ: Помню, еще в Москве Найман рассказывал мне о своем визите к Шостаковичу в связи с вашим делом. Его к Шостаковичу привела Ахматова. Первый же вопрос Шостаковича был: «Он что, с иностранцами встречался?» И когда этот факт был подтвержден Найманом, то Шостакович сильно приуныл. То есть для него в тот период несанкционированное властями общение с иностранцами было серьезным нарушением «правил игры». Позднее взгляды его изменились. Но в тот момент Шостакович в подобной ситуации исходил из «презумпции виновности».
ИБ: Ну Господи! Что мы будем теперь обсуждать эти категории — из чего Шостакович исходил или не исходил. Это все абсолютный вздор. Беда положения нравов в Отечестве заключается именно в том, что мы начинаем бесконечно анализировать все эти нюансы добродетели или, наоборот, подлости. Все должно быть «или — или». Или — «да», или — «нет». Я понимаю, что нужно учитывать обстоятельства. И так далее, и тому подобное. Но все это абсолютная ерунда, потому что когда начинаешь учитывать обстоятельства, тогда уже вообще поздно говорить о добродетели. И самое время говорить о подлости.
СВ: Это — максималистская позиция.
ИБ: На мой взгляд, индивидуум должен игнорировать обстоятельства. Он должен исходить из более или менее вневременных категорий. А когда начинаешь редактировать — в соответствии с тем, что сегодня дозволено или недозволено, — свою этику, свою мораль, то это уже катастрофа.
СВ: Вы исходите из жестко детерминированной схемы развития событий, при которой одно с неумолимой последовательностью вытекает из другого. А человек редко развивается по таким законам. Его становление гораздо более хаотично.
ИБ: Разве нас не учили этому всю жизнь — что все развивается в логической последовательности?
СВ: Формально — да. А фактически — история, которую нам преподавали, была настолько испещрена черными дырами, что теряла всякую логическую, не говоря уж о фактической, последовательность. Для меня одним из доказательств этого был такой простой факт: в советских библиотеках простому читателю уже в конце шестидесятых годов не выдавали советские же газеты, изданные до 1964 года, то есть до падения Хрущева. То есть нельзя было получить газету «Правда» пятилетней давности! Настолько за этот период изменилась официальная позиция!
ИБ: Это очень интересно, но подтверждает мою точку зрения. Ведь менялось-то это все именно благодаря последовательности властей. Как результат их последовательности.
СВ: Из-за этого время от времени могли возникать смешные ситуации. Помню, я заказал в госфотоархиве энное количество фотографий Шостаковича разных лет. Заплатил за них заранее, как полагается. А выдавала мне их специальная такая дама, у которой только что погоны не просвечивали сквозь костюм. И она, естественно, каждый снимок, перед тем как мне его вручить, проверяла. Так вот, те фотографии, на которых Шостакович был запечатлен с Хрущевым, она мне не выдавала, а зафигачивала в мусорную корзину — раз! два! три! И даже не утруждала себя объяснениями. Я и так, без лишних объяснений, обязан был понять, что рядом с Хрущевым Шостаковичу стоять не положено. Потому что в то время Хрущев был персоной нон грата.
ИБ: Вот ведь как получается: Шостакович с Хрущевым — уже нельзя. Шостакович со Сталиным — еще нельзя, Шостакович с Лениным — вообще нельзя. И я думаю, что это даже к лучшему. Во всяком случае — для Шостаковича.
СВ: Ну с Шостаковичем — это вопрос сложный…
ИБ: Чего сложный? Чего сложный? Он мог вполне без всего этого обойтись, грубо говоря.
СВ: Грубо говоря — да. Но можно попробовать и не так грубо. Ведь творчество Шостаковича привлекло внимание властей чуть ли не с самого начала. А времена тогда были совсем не вегетарианские. И жизнь свою можно было потерять запросто. А личное знакомство с вождями могло послужить, по крайней мере на время, какой-то охранной грамотой. И потом, Шостакович ведь не просто свою жизнь спасал. Он также спасал свое дарование, свое творчество. Хотя и я до сих пор не могу понять одного его поступка — когда он в 1973 году подписал одно из антисахаровских писем, публиковавшихся тогда в «Правде». Мне рассказывали, что жена его потом звонила в руководящие инстанции и предупреждала, чтобы больше Шостаковичу писем на подпись не носили, потому что он может умереть от разрыва сердца! Зачем же он для начала и подписывал? В тот период никакого особенного ущерба власти ему нанести уж не могли.
ИБ: Во всем этом есть свой способ, свой метод. Потому что та катастрофа, о которой мы говорили, носит именно вот такой характер. Она разрушает личность. Она превращает личность в развалины: крыши уже нет, а печка, к примеру, все еще стоит.
СВ: Вас власти, насколько я знаю, тоже пытались одомашнить, играли с вами в кошки-мышки. Кажется, даже предлагали опубликоваться в журнале «Юность»?
ИБ: Совершенно верно.
СВ: Когда это было?
ИБ: Когда я только освободился, интеллигентные люди меня всячески, что называется, на щите носили. И Евтушенко выразил готовность поспособствовать моей публикации в «Юности», что в тот момент давало поэту как бы «зеленую улицу». Евтушенко попросил, чтобы я принес ему стихи. И я принес стихотворений пятнадцать-двадцать, из которых он в итоге выбрал, по-моему, шесть или семь. Но поскольку я находился в это время в Ленинграде, то не знал, какие именно. Вдруг звонит мне из Москвы заведующий отделом поэзии «Юности» — как же его звали? А, черт с ним! Это неважно, потому что все равно пришлось бы сказать о нем, что подонок. Так зачем же человека по фамилии называть… Ну, вот: звонит он и говорит, что, дескать, Женя Евтушенко выбрал для них шесть стихотворений. И перечисляет их. А я ему в ответ говорю: «Вы знаете, это все очень мило, но меня эта подборка не устраивает, потому что уж больно „овца“ получается». И попросил вставить его хотя бы еще одно стихотворение — как сейчас помню, это было «Пророчество». Он чего-то там заверещал — дескать, мы не можем, это выбор Евгения Александровича. Я говорю: «Ну это же мои стихи, а не Евгения Александровича!» Но он уперся. Тогда я говорю: «А идите вы с Евгением Александровичем… по такому-то адресу». Тем дело и кончилось.
СВ: Несколько ваших стихотворений все же появилось в двух ленинградских альманахах. И кажется, даже шел разговор о первой книге ваших стихов? Первой в Отечестве, поскольку на Западе к этому времени у вас уже вышли книги — и по-русски, и в переводах…
ИБ: Да, и в этом случае власти действовали тоньше и занятней. Вдруг «Совпис» в Ленинграде изъявил готовность напечатать мою книжку. Чему я сильно порадовался. Хотя, с другой стороны, у меня были на этот счет и какие-то собственные соображения…
СВ: Какие же?
ИБ: Что, в общем, стихи-то не очень хорошие. Ну они попросили меня представить им «манускрипт». И я, отобравши кое-какие стихи, им этот самый «манускрипт» представил. Они его одобрили, выкинув какие-то два или три стихотворения. Но в общем все шло совершенно прекрасным образом: назначили мне какого-то редактора, работа шла, никаких волнений. Опять-таки — забыл фамилию редактора. И главного редактора фамилию забыл, и директора издательства. Ну это неважно. Вдруг они мне звонят: «Иосиф Александрович, приходите тогда-то и тогда-то, мы заключим с вами договор». И я не то чтобы воодушевился, поскольку не очень-то во все это и верил, но все же было приятно. Значит, канаю я в издательство для заключения договора…
СВ: А где находилось ленинградское отделение «Советского писателя»?
ИБ: В Доме книги, на Невском проспекте. Подымаюсь на четвертый, кажется, этаж, вхожу в кабинет главного редактора. И вдруг вспомнил, что ему всего год до пенсии остался. И думаю: как же это так, не может он взять на себя такой ответственности — решить вопрос о договоре! Все-таки — пенсия. Тут-то я и понял окончательно, что несколько поторопился. Поскольку я с этим человеком уже имел дело в году, кажется, 1967…
СВ: В связи с выпуском альманаха «Молодой Ленинград»?
ИБ: Именно так. Они попросили у меня два или три стихотворения. И сначала я им дал «В деревне Бог живет не по углам… „ и „Новые стансы к Августе“. И этот самый главный редактор меня вызывает. Сидит, мнется и кашляет: „У вас тут в „Новых стансах к Августе“ есть такая строчка — „в болото, где снята охрана“ — вот это слово, „охрана“, надо убрать“. Я возражаю. Тем более что в данном случае это было все абсолютно безобидно. Он упирается: „Нет-нет, „охрана“ — это невозможно!“ Я удивляюсь: „Почему же это невозможно? Русского слова, что ли, такого нет?“ Он продолжает настаивать: „Да ну, Иосиф Александрович, вы же понимаете…“ Тогда я просто предложил ему взять другое стихотворение, а именно „На смерть Т.С. Элиота“. Мне хотелось, чтобы они напечатали длинное стихотворение, потому что за длинное больше платили. И, поскольку там никакой такой «охраны“ или чего-нибудь подобного не было, они это стихотворение взяли и напечатали! Что меня даже как-то и тронуло, поскольку, если не ошибаюсь, это было первое упоминание Элиота в советской прессе в положительном ключе.
СВ: Воображаю, как им за это влетело!
ИБ: И вот теперь я сижу в кабинете у того же самого человека. Господи, как же его звали? Память стала совершенно дырявая. Ну это неважно… И вот он чего-то такое кочевряжится, улыбается мне своими золотыми коронками и ведет какой-то совершенно непонятный разговор, который я, наконец, прерываю: «Вы пригласили меня на предмет заключения договора. Так вот, собираетесь вы заключать со мной договор или нет?» В ответ на что он препровождает меня в кабинет директора издательства, с которым у меня происходит следующий диалог:
— Я не понимаю, что происходит? — говорю я.
— А в чем дело? — интересуется он.
— Вот мне ваш главный редактор позвонил, чтобы я пришел на предмет заключения договора. Я прихожу, а ни о каком договоре нет и речи. В чем, собственно, дело?
— Понимаете… Там сложные обстоятельства…
— Вы знаете, про сложные обстоятельства я вам сам могу рассказать ничуть не меньше. В данную минуту меня интересует: собирается ли издательство «Советский писатель» заключать со мной договор на книжку моих стихов? Я вас спрашиваю, действительно, как мужчина мужчину. Меня интересует — «да» или «нет». А что касается нюансов, и почему именно «да» или, наоборот, «нет», то это меня совершенно не интересует. Да или нет?
— Ну если вы ставите вопрос так…
— Именно так я его и ставлю!
— Ну в таком случае — нет.
— Хорошо. Спасибо. Всего доброго.
Все. Я ушел. И на этом все кончилось.
СВ: Советский «Разговор книгопродавца с поэтом»!
ИБ: Но году в семидесятом разговоры о книжке возобновились. Видимо, они получили какой-то сигнал сверху.
СВ: И как же дело повернулось на сей раз?
ИБ: Записался я как-то на прием к Олегу Шестинскому, который об ту пору был начальником в ленинградском Союзе писателей. Он был — до известной степени — вполне милый человек. О чем же я собирался с ним говорить? Не помню, но это не столь существенно. Естественно, что я выступал в роли просителя, в какой же еще? Прихожу к Шестинскому в приемную, а там какая-то задержка. И шныряют какие-то два типа, выглядящие вполне недвусмысленным образом. Не то чтобы я в ленинградском Союзе писателей знал всех в лицо, но от этих двух просто пахло…
СВ: Органами?
ИБ: Да! Пахло решеткой. Железом. Покрутившись, эти типы исчезают. Потом Олег высовывается из кабинета, манит меня пальцем и говорит: «Слушай, Иосиф, тут два человека из Комитета госбезопасности хотят тебя видеть. Ты что-нибудь натворил?» Я в ответ: «Я натворил? Понятия не имею, чего я натворил! Я на прием к вам шел». Но коли люди из комитета хотят меня видеть — хорошо, закон есть закон. Пересекаю приемную, вхожу в кабинет заместителя Шестинского по хозяйственным делам, где такие дела всегда проворачиваются. Там два этих чувака.
СВ: Опишите их, это даже интересно!
ИБ: Один из них — пожилой, то есть из старой гвардии чекистов. Другой — молодой, со значком университета. На вид — симпатичный малый. Забыл, как его фамилия.
СВ: А они разве представились?
ИБ: Да, показали удостоверения.
СВ: Ну в удостоверениях, насколько я понимаю, они все были Иваны Ивановичи Ивановы!
ИБ: Нет, там были их звания и, думаю, их настоящие имена. Поздоровавшись, они начинают разговор о погоде, здоровье и прочем.
СВ: Светская беседа…
ИБ: Да, такая светская беседа, хуе-мое. А потом начинают играть на два смычка совершенно замечательную музыку. Один поет, что вот — ненормальная, Иосиф Александрович, ситуация сложилась с вашей биографией. И особенно с вашей — как бы это сказать — литературной деятельностью. «Ваши книги выходят на Западе и я думаю, что и вы, и мы одинаково заинтересованы в том, чтобы внести во все это ясность. Мы хотели бы все поставить на свои места, чтобы вы были нормальным, печатающимся в Советском Союзе автором». Я комментирую: «О Господи! Это — музыка для моих ушей!» Но с другой стороны раздаются звуки несколько иного рода: «Вот к вам все время приезжают какие-то иностранцы. Среди них есть настоящие друзья Советского Союза. Но есть, как вы понимаете, и люди, которые работают на вражеские разведки. И они, как вы понимаете, с одной стороны, не заинтересованы, а с другой, наоборот, заинтересованы…» И так далее, и так далее. «Ну, — я говорю, — вам виднее. Я не знаю». Они говорят: «Вы знаете, Иосиф Александрович, нам, конечно, виднее, но вы человек образованный…» Это я-то, с восьмью классами! «…и потому мы чрезвычайно ценим ваше мнение». А с другой стороны человек поет: «Пора, пора вам уже книгу выпускать!» И это все идет параллельно! С одной стороны: «Время от времени мы были бы чрезвычайно заинтересованы в вашей оценке, в ваших впечатлениях от того или иного человека. Вы понимаете, что среди них…» А с другой стороны: «Надо вам уже книгу печатать!»
СВ: Слова слаще звуков Моцарта…
ИБ: Да, такой вот балаган. И разговор этот, вы знаете, идет на таком — как бы это сказать? — естественном уровне:
— Если я правильно понимаю то, что сейчас происходит, то вы предлагаете напечатать книжку моих стихов, если я соглашусь с вами сотрудничать, да?
— Ну зачем так резко ставить вопрос?
— Нет, я просто хотел бы понять, о чем идет речь.
— Мы считаем, что с вашей книжкой сложилась ненормальная ситуация. И мы с удовольствием вам поможем — напечатаем ее безо всякой цензуры, на хорошей финской бумаге.
А с другой стороны несется:
— Вот, к вам разные профессора приезжают с Запада… И я им говорю:
— Все это, конечно, замечательно. И то, что книжка выйдет, это все хорошо, это само собой. Но я на все это могу согласиться только на одном условии…
— На каком же?
— Если только мне дадут звание майора и зарплату соответствующую. Они как бы в отпаде:
— Ну этого мы от вас не ожидали!
СВ: Что они все такие обидчивые да сенситивные!
ИБ: Вы должны вот что еще учесть, Соломон. Понимаете, сознание человека в такие моменты как бы раздвоено. Потому что вспомните ситуацию того времени: нам все время показывали какие-то шпионские фильмы — то ли про Рихарда Зорге, то ли еще про кого. По телевизору о том же, в газетах о том же. И в конце концов ты действительно начинаешь думать: может быть, это и правда, что среди этих самых западных херов приезжают какие-то там шпионы?
Но я им все-таки говорю:
— Это не мой департамент, а ваш. Я этим заниматься не в состоянии и не желаю. И вообще, мне не за это деньги платят, если вообще мне их платят. А вам за это деньги платят, о чем речь?
Они мне в ответ:
— Ведь вы же нормальный лояльный советский человек!
— Да куда лояльней! Но между вами и мной все-таки существует определенная разница, и не только в зарплате.
— Какая же?
А я к тому моменту в общем-то понимал, что могу затрепать их, да? И самого себя затрепать. Поскольку разговор идет на светском уровне, никто кандалами в кармане не звякает. И в общем-то в тот момент у меня даже против Комитета госбезопасности ничего особенного и не было, поскольку они меня довольно давно не тормошили. Но тут я вдруг вспомнил своего приятеля Ефима Славинского, который в ту пору сидел. И думаю: «Еб твою мать, Славинский сидит, а я тут с этими разговариваю. А может быть, один из них его сажал». И тогда я говорю: «Дело совершенно не в лояльности. А дело вот в чем. Я тут сейчас с вами сижу и у меня за спиной что — моя комната, моя пишмашинка и больше ничего, да? У вас же за спиной — огромная система. Мы не на равных разговариваем. И потому разговор этот на самом деле — абсурдный, поскольку имеет место быть тотальная несовместимость».
СВ: И как же они закруглили разговор после этого?
ИБ: Они говорят мне:
— Ну мы думали, Иосиф Александрович, что вы умнее окажетесь. (То есть мысль такая — что вы, евреи, все-таки умные люди.) А я им в ответ:
— Ну значит ошиблись вы. Да и я, наверное, не прав. Но тем не менее, давайте так это и оставим — на уровне ошибки.
— Возьмите все-таки наш телефонный номер — на всякий случай.
— Спасибо за телефонный номер, но говорить нам совершенно не о чем.
СВ: Что называется, спасибо за доверие.
ИБ: Да, спасибо за доверие… Вот такую отмочил им наглость. Но с другой стороны, страха перед ними у меня никакого не было. Потому что если ты отсидел три раза в тюрьме, то пугать тебя уже нечем. Чем — четвертым, пятым, шестым разом?
СВ: И долго весь этот примечательный разговор продолжался?
ИБ: Часа три охмуряли ксендзы Адама Козлевича. После чего я ушел.
СВ: И на этом все кончилось?
ИБ: Отнюдь! Через два или три дня приезжает ко мне профессор одного из американских университетов и привозит гранки книжки моей «Остановка в пустыне». Его попросили передать мне эти, еще не сброшюрованные страницы, чтобы я их проверил. Мне это, кстати, ужасно приятно было — держать в лапах свою книжку. Чего лучше! Одновременно он дает мне оттиск своей статьи из какого-то славистского журнала, про классика русской литературы. И вдруг я понял, что кагэбэшники именно этого профессора имели в виду, когда меня охмуряли! Это на него я должен был настучать! Я вычислил, что они у этого профессора, когда он приехал из Штатов в Москву, вскрыли чемодан и там увидели «Остановку в пустыне». И я за этого американа несколько беспокоюсь и пытаюсь ему на бумаге всячески объяснить, что к чему: дескать, за вами хвост; будьте чрезвычайно осторожны. После чего мы с ним треплемся про классическую русскую литературу. Затем я вывожу его дворами, чтобы за этим болваном никакого хвоста не было, и довожу его до метро.
СВ: Неужели вы в самом деле думали, что помогли ему избавиться от хвоста?
ИБ: Честно говоря — не знаю. Потому что вечером того же дня — звонок в дверь. Открываю — на пороге этот, который с университетским значком. Я ему: «Ну заходите, коли пришли». Он заходит, садится в кресло, начинает нахваливать мою библиотеку, словари в особенности:
— А вот этого словаря у меня нет.
— У меня у самого он недавно появился.
— А вот такой-то профессор у вас был?
— Да, представьте себе, был!
— И ничего он вам не оставил?
— Вот, оставил — статью про классика русской литературы с дарственной надписью.
— А больше ничего не оставлял?
Я смотрю на него таким голубым глазом, думаю — «еб твою мать!»:
— Нет, ничего не оставлял… Кофе хотите?
— Да, с удовольствием.
Тогда я выхожу на кухню и готовлю там кофе минут пятнадцать, чтобы он успел пошмонать. Возвращаюсь, наливаю ему кофе, мы треплемся опять про словари, после чего он уходит. И все.
СВ: Все?
ИБ: Нет, был еще эпилог, когда этот американский хрен прислал мне откуда-то из Италии открытку, которую он, видимо, сочинил по пьяному делу: дескать, большое спасибо, что вы меня предупредили о слежке КГБ. Открытым текстом! Я тогда, помню, подумал: ну и олух! Хотя теперь я иногда думаю: ладно, нормальное человеческое поведение. Сейчас-то мне это все равно…
СВ: Должен вам сказать, что я в первый раз слышу такое подробное описание приемов воздействия КГБ на неугодную им творческую фигуру. Этот их знаменитый метод «кнута и пряника»… В вашем случае, конечно, кнута было много больше, чем пряников… А как проходил тот роковой разговор в КГБ, когда вам наконец предложили покинуть пределы Советского Союза?
ИБ: А это было не в КГБ, а в ОВИРе… 10 мая 1972 года утром у нас дома раздается телефонный звонок. Я к телефону не подхожу, потому что с военкоматом происходит очередной тур переговоров о моем призыве в армию. Ну туда загнать меня шансов у них не было никаких, с моим послужным списком. Но все равно…
СВ: Приятного мало!
ИБ: Да, мало приятного. Мать берет трубку, просят Бродского, и она спрашивает: «Алексан-Иваныча или Иосиф-Алексаныча?» Выясняется, что Иосиф-Алексаныча. Я думаю — ладно, пес с ними, сейчас буду отбрехиваться, подымаю трубку и говорю:
— Да, я вас слушаю.
— Иосиф Александрович, это звонят из ОВИРа.
— Да? Очень интересно.
— Ну вот, теперь вы знаете, откуда звонят. Не могли бы вы к нам сегодня зайти?
Вежливость! Я им отвечаю:
— Вы знаете, я зашел бы, но вся история заключается в том, что у меня сегодня масса дел. И я не освобожусь раньше шести часов.
— Ну заходите в шесть, когда освободитесь. Мы вас подождем. — И это при том, что ОВИР закрывается не то в четыре, не то в пять!
СВ: Какая сверхъестественная предупредительность!
ИБ: А в тот день — так уж совпало — ко мне в гости пришел Карл Проффер…
СВ: Как вы с ним познакомились, кстати?
ИБ: Нас с ним Надежда Яковлевна Мандельштам познакомила. В один прекрасный вечер, помню, раздается от нее телефонный звонок из Москвы: «Иосиф, к вам зайдет один мой знакомый, очень хороший человек». И появился Карлуша, с которым мы подружились. Тотчас. И вот теперь он оказался в Ленинграде как раз в этот примечательный день, зашел ко мне со своими детьми. Я ему говорю: «Ты знаешь, Карл, какая интересная вещь — позвонили из ОВИРа, приглашают в гости!» И он этому, надо сказать, тоже подивился. А в тот день у меня, действительно, дел было навалом. Помню, какие-то переводы я должен был посылать в Москву — из какой-то там югославской поэтессы. И еще что-то, еще что-то… Последнее дело было на Ленфильме.
СВ: Вы для них сценарий писали?
ИБ: Нет, стихи подкладывал под какой-то мультипликационный фильм — уж не помню, венгерский или армянский. Часов в пять Ленфильм закрывался. Мы выходим с бабой, которая давала мне там эту работу (довольно славная девка была), и она говорит: «Ты куда сейчас? Нам домой идти почти по дороге!» А я ей объясняю: «Не могу, потому что мне сегодня с утра позвонили
— представь себе! — из ОВИРа, чтоб я к ним зашел. Но ничего при этом не объяснили. Не понимаю, макет быть, у меня какой-нибудь американский дядюшка умер и оставил наследство?» Потому что какие у нормального человека могут быть мысли на этот счет, да?
СВ: У нормального — никаких…
ИБ: Приезжаю я, значит, в ОВИР. Мусор стоит, отпирает дверь. Вхожу. Естественно, никого. Прохожу в кабинет, где сидит полковник, все нормально. И начинается такой интеллигентный разговор про дела и погоду, пока я не говорю:
— Вы ведь меня, наверное, не про погоду вызвали разговаривать? (Хотя понятия не имею, зачем я им нужен!) Полковник говорит:
— Вы, Иосиф Александрович, получали вызов из Израиля?
— Да, получал. И даже не один вызов, а целых два, если уж на то пошло. А, собственно, что?
— А почему вы этими вызовами не воспользовались?
— А с какой стати я ими буду пользоваться ? Прежде всего, я не знаю, от кого они, а затем… Вы вот меня не пустили ни в Чехословакию, ни в Италию, хотя меня туда тоже приглашали.
— Значит, вы не подали заявления на выезд, потому что предполагали, что мы вас в Израиль не выпустим?
— Ну коли вы меня спрашиваете об этом — да, предполагал, что не выпустите. Но это было совершенно ни первой, ни последней причиной.
А полковник этот танец, вокруг да около, продолжает и задает такой заинтересованный вопрос:
— Ну а какая же, скажем, была первая из причин?
— Ну Господи — любая! Прежде всего: чего мне там делать, в Израиле, в конце-то концов? В гости съездить я бы не отказался, но насовсем? У меня тут свои дела…
И вдруг разговор поворачивается очень быстро и полковник говорит, оставляя всех этих «Иосиф-Алексанычей» позади:
— Ну вот что, Бродский! Мы сейчас вам выдадим анкеты. Вы их заполните. В течение самого ближайшего времени мы рассмотрим ваше дело. И сообщим вам об его исходе.
А дело происходит, между прочим, в пятницу, если я не ошибаюсь. Появляется дама и приносит анкеты. Я говорю:
— Вы знаете, я лучше эти анкеты возьму с собой и заполню их дома.
— Нет, вы заполните их сейчас. Здесь.
Я начинаю эти анкеты заполнять, и в этот момент вдруг все понимаю. Понимаю, что происходит. Я смотрю некоторое время на улицу и потом говорю:
— А если я откажусь эти анкеты заполнять? Полковник отвечает:
— Тогда, Бродский, у вас в чрезвычайно обозримом будущем наступит весьма горячее время.
Это точная цитата… И я думаю: ну, значит, опять — то ли дурдом, то ли тюрьма… И не страшно это нисколько, но уж больно скучно. Вызов из Израиля они положили передо мной. Смотрю — он от Иври Якова. Что означает, вероятно, Еврей Яков, да? Я спрашиваю: «Какую писать степень родства?» Полковник говорит: «Пишите — внучатый племянник». Я пишу — «внучатый племянник». Он говорит: «Если что, мы вам деньгами поможем». Я отказываюсь, заполняю эти анкеты и ухожу. Это, как я уже говорил, пятница, шесть или семь часов вечера. В понедельник утром раздается телефонный звонок «Иосиф Александрович, мы рассмотрели ваше заявление на выезд в Израиль. По нему принято благоприятное решение. Зайдите оформить документы на выезд и принесите свой паспорт». Вот так все это произошло, поскольку уж вы меня спросили об этом.
СВ: А почему они так торопились от вас избавиться?
ИБ: Объективно, я думаю, у них было два или три соображения. Главное, в это время Никсон должен был приехать в Москву. А у меня к тому времени уже существовала репутация на Западе. То есть какая она там была — репутация! Но тем не менее, до известной степени…
СВ: Но они, кажется, все равно не успели выставить вас до приезда Никсона?
ИБ: Да, хотя очень старались. Потому что звонили они мне в понедельник, а уже в среду мне были выданы все бумаги. И я должен был поставить визы и выматываться. Но тут я стал упираться:
— Нет, не могу, у меня дел много, вот архив должен привести в порядок..
— Да какой там архив?
— Я понимаю, что весь мой архив у вас, но тем не менее… И вообще, 24 мая мой день рождения, я хочу его отметить с родителями.
— Какая же ваша дата?
— Ну где-нибудь в конце августа, во второй половине сентября…
— Нет, это исключено!
— Ну хотя бы в середине июля! Раньше я никак не смогу. Они отвечают:
— Четвертое июня — последнее число.
А это, представьте себе, 15 или 16 мая! Я говорю:
— А в противном случае?
— Не забывайте, что вы уже сдали свой паспорт. Без паспорта житье у вас будет очень трудное…
СВ: И все-таки, высылка, да еще такая срочная, в тот период была довольно-таки необычной акцией. Вы когда-нибудь пытались понять, что за ней стояло?
ИБ: Вы знаете, я об этом не очень много думал, по правде сказать. Пытаться представить себе их резоны, их ход мысли — мне это совершенно неохота. Потому что направлять свое воображение по этому руслу просто не очень плодотворно. К тому же многого я не знал. Но кое-что я выяснил, когда приехал в Москву ставить эти самые визы. Вам будет интересно узнать.
СВ: Я весь внимание…
ИБ: Приезжаю я, значит, в Москву поставить эти самые визы и, когда я закруглился, раздается телефонный звонок от приятеля, который говорит:
— Слушай, Евтушенко очень хочет тебя видеть. Он знает все, что произошло.
А мне нужно в Москве убить часа два или три. Думаю: ладно, позвоню. Звоню Евтуху. Он:
— Иосиф, я все знаю, не могли бы вы ко мне сейчас приехать? Я сажусь в такси, приезжаю к нему на Котельническую набережную, и он мне говорит:
— Иосиф, слушай меня внимательно. В конце апреля я вернулся из Соединенных Штатов…
(А я вам должен сказать, что как раз в это время я был в Армении. Помните, это же был год, когда отмечалось 50-летие создания Советского Союза? И каждый месяц специально презентовали какую-либо из республик, да? Так вот, для журнала «Костер», по заказу Леши Лифшица, я собирал армянский фольклор и переводил его на русский. Довольно замечательное время было, между прочим…)
Так вот, Евтух говорит:
— Такого-то числа в конце апреля вернулся я из поездки в Штаты и Канаду. И в аэропорту «Шереметьево» таможенники у меня арестовали багаж!
Я говорю:
—Так.
— А в Канаде в меня бросали тухлыми яйцами националисты! (Ну все как полагается — опера!) Я говорю:
—Так.
— А в «Шереметьево» у меня арестовали багаж! Меня все это вывело из себя и я позвонил своему другу…
(У них ведь, у московских, все друзья, да?) И Евтух продолжает:
—…позвонил другу, которого я знал давно, еще с Хельсинкского фестиваля молодежи.
Я про себя вычисляю, что это Андропов, естественно, но вслух этого не говорю, а спрашиваю:
— Как друга-то зовут?
— Я тебе этого сказать не могу!
— Ну ладно, продолжай.
И Евтушенко продолжает: «Я этому человеку говорю, что в Канаде меня украинские националисты сбрасывали со сцены! Я возвращаюсь домой — дома у меня арестовывают багаж! Я поэт! Существо ранимое, впечатлительное! Я могу что-нибудь такое написать — потом не оберешься хлопот! И вообще… нам надо повидаться! И этот человек мне говорит: ну приезжай! Я приезжаю к нему и говорю, что я существо ранимое и т.д. И этот человек обещает мне, что мой багаж будет освобожден. И тут, находясь у него в кабинете, я подумал, что раз уж я здесь разговариваю с ним о своих делах, то почему бы мне не поговорить о делах других людей?»
(Что, вообще-то, является абсолютной ложью! Потому что Евтушенко — это человек, который не только не говорит о чужих делах — он о них просто не думает! Но это дело десятое, и я это вранье глотаю — потому что ну чего уж!)
И Евтушенко якобы говорит этому человеку:
— И вообще, как вы обращаетесь с поэтами!
— А что? В чем дело?
— Ну вот, например, Бродский…
— А что такое?
— Меня в Штатах спрашивали, что с ним происходит…
— А чего вы волнуетесь? Бродский давным-давно подал заявление на выезд в Израиль, мы дали ему разрешение. И он сейчас либо в Израиле, либо по дороге туда. Во всяком случае, он уже вне нашей юрисдикции…
И слыша таковые слова, Евтушенко будто бы восклицает: «Еб вашу мать!». Что является дополнительной ложью, потому что уж чего-чего, а в кабинете большого начальника он материться не стал бы. Ну, на это мне тоже плевать… Теперь слушайте, Соломон, внимательно, поскольку наступает то, что называется, мягко говоря, непоследовательностью. Евтушенко якобы говорит Андропову:
— Коли вы уж приняли такое решение, то я прошу вас, поскольку он поэт, а следовательно, существо ранимое, впечатлительное — а я знаю, как вы обращаетесь с бедными евреями…
(Что уж полное вранье! То есть этого он не мог бы сказать!)
—…я прошу вас — постарайтесь избавить Бродского от бюрократической волокиты и всяких неприятностей, сопряженных с выездом.
И будто бы этот человек ему пообещал об этом позаботиться. Что, в общем, является абсолютным, полным бредом! Потому что если Андропов сказал Евтуху, что я по дороге в Израиль или уже в Израиле и, следовательно, не в их юрисдикции, то это значит, что дело уже сделано. И для просьб время прошло. И никаких советов Андропову давать уже не надо — уже поздно, да? Тем не менее я это все выслушиваю, не моргнув глазом. И говорю:
— Ну, Женя, спасибо. Тут Евтушенко говорит:
— Иосиф, они там понимают, что ты ни в какой Израиль не поедешь. А поедешь, наверное, либо в Англию, либо в Штаты. Но коли ты поедешь в Штаты — не хорони себя в провинции. Поселись где-нибудь на побережье. И за выступления ты должен просить столько-то…
Я говорю:
— Спасибо, Женя, за совет, за информацию. А теперь — до свидания. Евтух говорит:
— Смотри на это как на длинное путешествие… (Ну такая хемингуэевщина идет…)
— Ладно, я посмотрю, как мне к этому относиться…
И он подходит ко мне и собирается поцеловать. Тут я говорю:
— Нет, Женя. За информацию — спасибо, а вот с этим, знаешь, не надо, обойдемся без этого.
И ухожу. Но чего я понимаю? Что когда Евтушенко вернулся из поездки по Штатам, то его вызвали в КГБ в качестве референта по моему вопросу. И он изложил им свои соображения. И я от всей души надеюсь, что он действительно посоветовал им упростить процедуру. И я надеюсь, что моя высылка произошла не по его инициативе. Надеюсь, что это не ему пришло в голову. Потому что в качестве консультанта — он, конечно, там был. Но вот чего я не понимаю — то есть понимаю, но по-человечески все-таки не понимаю — это почему Евтушенко мне не дал знать обо всем тотчас? Поскольку знать-то он мне мог дать обо всем уже в конце апреля. Но, видимо, его попросили мне об этом не говорить. Хотя в Москве, когда я туда приехал за визами, это уже было более или менее известно.
СВ: Почему вы так думаете?
ИБ: Потому что такая история там произошла. Ловлю я такси около телеграфа, как вдруг откуда-то из-за угла выныривает поэт Винокуров.
— Ой, Иосиф!
— Здравствуйте, Евгений Михайлович.
— Я слышал, вы в Америку едете?
— А от кого вы слышали?
— Да это неважно! У меня в Америке родственник живет, Наврозов его зовут. Когда туда приедете, передайте ему от меня привет!
И тут я в первый и в последний раз в своей жизни позволил себе нечто вроде гражданского возмущения. Я говорю Винокурову:
— Евгений Михайлович, на вашем месте мне было бы стыдно говорить такое!
Тут появилось такси. И я в него сел. Или он в него сел, уж не помню. Вот что произошло. И вот почему я думаю, что в Союзе писателей уже все знали. Потому что подобные акции обыкновенно происходили с ведома и содействия Союза писателей.
СВ: Я думаю, это все зафиксировано в соответствующих документах и протоколах, и они рано или поздно всплывут на свет. Но с другой стороны, в подобных щекотливых ситуациях многое на бумаге не фиксируется. И исчезает навсегда…
ИБ: Между прочим, эту историю с Евтушенко я вам первому рассказываю, как бы это сказать, for the record.
СВ: А как дальше развивались ваши отношения с Евтушенко?
ИБ: Дело в том, что у этой истории были еще и некоторые последствия. Когда я только приехал в Америку, меня пригласили выступить в Куинс-колледже. Причем инициатива эта принадлежала не славянскому департаменту, а департаменту сравнительного литературоведения. Потому что глава этого департамента, поэт Пол Цвайг, читал меня когда-то в переводах на французский. А славянский департамент — куда же им было деваться… И мы приехали — мой переводчик Джордж Клайн и я — сидим на сцене, а представляет нас почтенной публике глава славянского департамента Берт Тодд. А он был самый большой друг Евтуха, такое американское alter ego Евтуха. Во всех отношениях. И вот Берт Тодд говорит обо мне: «Вот каким-то странным образом этот человек появился в Соединенных Штатах…» То есть гонит всю эту чернуху. Я думаю: ну ладно. Потом читаю стихи. Все нормально. «Нормальный успех, стандартный успех» — кто это говорил? После этого на коктейль-парти ко мне подходит Берт Тодд:
— Я большой приятель Жени Евтушенко.
— Ну вы знаете, Берт, приятель ваш говнецо, да и от вас воняет! И пересказал ему в двух или трех словах всю эту московскую историю. И забыл об этом.
Проходит некоторое время. Я живу в Нью-Йорке, преподаю, между прочим, в Куинс-колледже. Утром раздается телефонный звонок, человек говорит:
— Иосиф, здравствуй!
— Это кто говорит?
— Ты уже забыл звук моего голоса?! Это Евтушенко! Мне хотелось бы с тобой поговорить!
Я говорю:
— Знаешь, Женя, в следующие три дня я не смогу — улетаю в Бостон. А вот когда вернусь…
Через три дня Евтушенко звонит и мы договариваемся встретиться у него в гостинице, где-то около Коламбус Серкл. Подъезжаю я на такси, смотрю — Евтух идет к гостинице. Замечательное зрелище вообще-то. Театр одного актера! На нем то ли лиловый, то ли розовый пиджак из джинсы, на груди фотоаппарат, на голове большая голубая кепка, а в обеих руках по пакету. Мальчик откуда-то из Джорджии приехал в большой город! Но, главное, это все на публику! Ну это неважно… Входим мы в лифт, я помогаю ему с этими пакетами. В номере я его спрашиваю:
— Ну чего ты меня хотел видеть?
— Вот, Иосиф, люди здесь, которые раньше работали на мой имидж, теперь начинают работать против моего имиджа. Что ты думаешь о статье Роберта Конквеста в «Нью-Йорк Тайме»?
А я таких статей не читаю и говорю:
— Не читал, понятия не имею.
Но Евтушенко продолжает жаловаться:
— Я в жутко сложном положении. В Москве Максимов меня спрашивает, получил ли я уже звание подполковника КГБ, а сталинисты заявляют, что еще увидят меня с бубновым тузом между лопаток.
Я ему на это говорю:
— Ну, Женя, в конце концов, эти проблемы — это твои проблемы, ты сам виноват. Ты — как подводная лодка: один отсек пробьют…
Ну такие тонкости до него не доходят. Он продолжает рассказывать как они там в Москве затеяли издавать журнал «Мастерская» или «Лестница», я уж не помню, как он там назывался, — и уж сам Брежнев дал «добро», а потом все застопорилось.
Я ему:
— Меня, Женя, эти тайны мадридского двора совершенно не интересуют, поскольку для меня все это неактуально, как ты сам понимаешь… Тут Евтух меняет пластинку:
— А помнишь, Иосиф, как в Москве, когда мы с тобой прощались, ты подошел ко мне и меня поцеловал?
— Ну, Женя, я вообще-то все хорошо помню. И если говорить о том, кто кого собирался поцеловать…
И тут он вскакивает, всплескивает руками и начинается такой нормальный Федор Михайлович Достоевский:
— Как! Как ты мог это сказать: кто кого собирался поцеловать! Мне страшно за твою душу!
— Ну, Женя, о своей душе я как-нибудь позабочусь. Или Бог позаботится. А ты уж уволь… Тут Евтушенко говорит:
— Слушай, ты рассказал Берту Тодду о нашем московском разговоре… Уверяю тебя, ты меня неправильно понял!
— Ну если я тебя понял неправильно, то скажи, как звали человека, с которым ты обо мне разговаривал в апреле 1972 года?
— Я не могу тебе этого сказать!
— Хочешь, на улицу выйдем? На улице скажешь?
—Нет, не могу.
— Чего ж я тебя неправильно понял? Ладно, Женя, давай оставим эту тему…
— Слушай, Иосиф! Сейчас за мной зайдет Берт и мы пойдем обедать в китайский ресторан. Там будут мои друзья и я хочу, чтобы ты ради своей души сказал Берту, что ты все-таки меня неправильно понял!
— Знаешь, Женя, не столько ради моей души, но для того, чтобы в мире было меньше говна… почему бы и нет? Поскольку мне это все равно…
Мы все спускаемся в ресторан, садимся и Евтушенко начинает меня подталкивать:
—Ну начинай!
Это уж полный театр!
Я говорю:
— Ну, Женя, как же я начну? Ты уж как-нибудь наведи!
— Я не знаю, как навести!
Ладно, я стучу вилкой по стакану и говорю:
— Дамы и господа! Берт, помнишь наш с тобой разговор про Женино участие в моем отъезде?
А он тупой еще, этот Тодд, помимо всего прочего. Он говорит: «Какой разговор?» Ну тут я опять все вкратце пересказываю. И добавляю:
— Вполне возможно, что произошло недоразумение. Что я тогда в Москве Женю неправильно понял. А теперь, дамы и господа, приятного аппетита, но я, к сожалению, должен исчезнуть.
(А меня, действительно, ждала приятельница.) Встаю, собираюсь уходить. Тут Евтух хватает меня за рукав:
— Иосиф, я слышал, ты родителей пытаешься пригласить в гости?
— Да, представь себе. А ты откуда знаешь?
— Ну это неважно, откуда я знаю.. Я посмотрю, чем я смогу помочь…
— Буду тебе очень признателен.
И ухожу. Но и на этом история не кончается! Проходит год или полтора, и до меня из Москвы доходят разговоры, что Кома Иванов публично дал Евтуху в глаз. Потому что Евтух в Москве трепался о том, что в Нью-Йорке к нему в отель прибежал этот подонок Бродский и стал умолять помочь его родителям уехать в Штаты. Но он, Евтушенко, предателям Родины не помогает. Что-то в таком роде. За что и получил в глаз!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.