Изгой Алшутов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Изгой Алшутов

На темной площади Сыктывкарского вокзала меня встретил круглолицый, покачивающийся местный поэт Витя Кушманов и худой с иконописным лицом бородатый художник. Едем к моему товарищу Александру Алшутову. С утра, встречая меня, он напился и встретил нас богатырским храпом. Я не видел его лет пятнадцать. Он лежал на диване – седой, курчавобородый, с громадным носом, поджав ноги – диван был ему короток. Его живот свешивался с дивана. С трудом растолкали, сели в тесной кухоньке. Кушманов достал бутылку коньяка. Алшутов оживился:

– Ты добрый человек Витя, у тебя стихи хорошие, раздавленной травой пахнут, но пластики мало…

Пошли разговоры об Аксенове, Гладилине, Максимове, Солженицине, как будто сегодня он жил еще всем этим, как будто лишь вчера, а не пятнадцать лет назад загнала его, непутевого еврея, судьба на окраину города Сыктывкара. Рванул он однажды, спасаясь от каких-то неприятностей, на Север, шатался в тундре с оленеводами («мои фотографии во всем чумах висят»!) Потом получил участок в поселке Максаковка, построил времянку на берегу, обшил изнутри вагонкой, камин выложил, бамбуковые занавески повесил. Заложил фундамент еще одного громадного дома – десять на десять. Зимой ловил налимов на крючья и мечтал принимать друзей в новом дому. Женился на полукровке (полурусская-полукоми), она родила ему девочку Ксюшу. Словом, пустил корни, черт бородатый. Местные зовут его здесь Борода и Будулай, думая, что он цыган. Я поражаюсь его способностям ставить жизнь на карту – Москва, Сахалин, Астрахань, Сыктывкар – ломать се, начинать все заново, и как она судьба неблагодарна к нему, бесталанному, никак не водрузит ему на голову лавровый венок, не наградит за преданность Музе… Все ведь ради нее…

Алшутов (псевдоним) – Бейлин (по отцу) – Голицын (по матери) был представителем любопытной, сегодня вымершей породы советских поэтов, которых мой иркутский друг Вячеслав Шугаев называл «морозоустойчивыми евреями»… Их можно было встретить на всех необозримых просторах Сибири: во Владивостоке – Ян Вассерман, в Хабаровске – Роальд Добровенский, в Иркутске Марк Сергеев или Сергей Иоффе, в Красноярске – Зорий Яхнин, в Омске – Вильям Озолин… Все они были советские люди, чаще всего полукровки, жизнь в те времена еще не дошла до развилки, после которой надо было выбирать либо русскую, либо еврейскую судьбу… Алшутов выбрал русскую…

Сидим, выпиваем. И опять разговоры: Высоцкий, Галич, Окуджава. Две жизни – одна призрачная московская, другая реальная сыктывкарская с плотницкой работой, с дочкой Ксюшей, с дровами, с зимой.

Жена обиделась на него за какое-то грубое слово и исчезла из-за стола. Мы остались втроем – третий – его отец. Тихий старый еврей – инженер по авиастроению. К застолью вышел, надев на лацкан пиджака орден «Знак Почета».

«Я о политике с ним не разговариваю, – тихо заметил отец. – Мы друг друга не понимаем».

За полночь отец с сыном пошли провожать меня на автобус. Сын – громадный в черном клеенчатом плаще, бородатый, со ступнями, повернутыми внутрь. Ассимилировавшийся полуеврей-биндюжник.

И тихий, истаявший, уходящий из жизни отец, который уже не успеет уехать в Израиль.

За два-три года до этой встречи я сделал для Алшутова доброе дело: написал в сыктывкарское издательство рецензию на его стихотворную рукопись, благодаря чему она вскоре стала книгой.

Многое мне в его стихах не нравилось: ложный наигранный пафос, пошлое «шестидесятничество», да и с русским языком он не лад и д. Но я понимал, как тяжело ему приживаться на новом месте и, посоветовал издательству издать книгу приезжего поэта, не коренного и даже не русского…

У меня к тому времени за плечами уже была дискуссия «Классика и мы», и мое дерзкое письмо в ЦК КПСС насчет «Метрополя». Я уже не раз после этих поступков ощущал на своей шкуре всю силу еврейской ненависти, но рукопись Александра Бейлина, обрусевшего бродяги, полукровки, бастарда, выломившегося из среды своих расчетливых соплеменников, пославшего куда подальше их муравьиную, партийную талмудическую дисциплину, я благословил к изданию с легким сердцем, особенно когда прочитал в ней такие хотя и корявые, но искренние строки:

Когда вопрос нелепый задают —

за что мы любим Родину свою, —

я, словом на него не отвечая,

всем существом до боли сознаю,

что за нее во всем я отвечаю.

Чего отнюдь другим не предлагаю,

на посторонних не перелагая

сверхличную ответственность свою.

А на прощанье, на полутемном перроне при тусклом желтом свете фонарей, он, укрывая от северного дождичка драгоценный сборник с удачным названия «Затяжной прыжок» написал на странице, рядом со своим ликом – обрамленным курчавой шерстью, переходящей в густую бороду и плотную скобку усов:

«Станиславу Куняеву – человеку эталонной честности со старой проверенной многим дружбой. Ал.

Алшутов».

Дружить правда, мы с ним по-настоящему не дружили, но встречались в Москве, где он изредка появлялся то после службы в авиации, то после походов на судах рыбацкой флотилии в Тихий Океан, то из Астраханского заповедника.

Разные слухи о том, почему он исчез из Москвы и затерялся в северных просторах, конечно же, доходили до меня.

Одни говорили, что он однажды неожиданно вернулся домой и застал у жены компанию хахалей.

Началась драка. Ему сломали челюсть, но вскоре Александр подстерег главного хахаля где-то на набережной и пырнул его ножом.

По другой версии грешил он то ли фарцовкой, то ли иконами торговал и, почувствовав, что вот-вот заметут, сбежал на Севера.

В последнее наше московское свиданье он хвастался мне, что есть у него возможность устроить свою жизнь в столице, но для этого «надо на Таньке Глушковой жениться», чего ему, видимо, не очень хотелось.

Но вскоре после того, как я вернулся из Сыктывкара, то встретился в редакции журнала «Октябрь» с одной известной поэтессой. Узнав, что я недавно виделся с Алшутовым, она разволновалась и поведала мне тайну – почему Алшутов-Бейлин исчез из Москвы и затерялся в Северном краю.

Если верить этой диссидентке, то Алшутов был якобы тесно связан с еврейской компанией из семи человек, которая летом 1968 года вышла на Красную площадь, осуждая наше вторжение в Чехословакию. Протестанты развернули лозунги, но через две-три минуты ребята из КГБ скрутили их и запихнули в машину. Действовали кэгэбсшники четко и правильно, а вот наш Агитпроп то ли промолчал, то ли что-то невнятное промямлил по поводу этой демонстрации. А надо было, ничего не стесняясь, прямо и жестко сказать «мировому общественному мнению» следующие веские слова:

После Великой Отечественной войны в советском плену осталось два с лишним миллиона немцев, полмиллиона венгров, около двухсот тысяч румын, сто пятьдесят тысяч австрийцев… А кто был по численности на пятом месте? Чехословаки! Военные историки по всем документам насчитали их семьдесят тысяч. Но это – в плену, а топтало нашу землю тысяч сто, а может быть, и больше.

И немало горя, смертей, разрушений принесли нам эти онемеченные славяне. А если вспомнить мятеж подобных же чехословацких пленных в 1918 году и то, как эти якобы добродушные Швейки, вооруженные до зубов, расстреливая и вешая за саботаж железнодорожников Великого Сибирского пути, не желавших отдавать им продукты и готовить паровозы, рвались на Дальний Восток, увозя с собой из Казани вагоны с русским золотом? Как они сдали Колчака революционному Политцептру в обмен на разрешение вывезти без досмотра на Восток все награбленное. Как под руководством генералов Гайды и Яна Сырового, впоследствии сотрудничавшего с Гитлером, пользуясь развалом России, они брали реванш за годы своего плена… Хотя их никто не приглашал в Россию, сами в составе тех же австро-немецких войск в 1914 году двинулись на нашу землю.

И неужели – после двух войн XX века, во время которых чехословацкие оккупанты оставляли в наших лагерях по 60–70 тысяч пленных, – мы, освободившие Прагу от фашистов, должны были спокойно смотреть, как эта славянская страна вновь готовится к антирусскому мятежу?! И после этого вся мировая общественность, вся чешско-польско-славянская интеллигенция вот уже 37 лет не устает стенать о том, что в 1968 году мы ввели в Прагу танки!

…Но я отвлекся. А суть в том, что из уст еврейской диссидентки я услышал, что Алшутов якобы должен был придти в августе 1968 года на Красную площадь восьмым. Но он не пришел… Кто-то из его задержанных друзей решил, что он просто струсил, а кто-то предъявил ему более тяжкое обвинение: что он предупредил комитетчиков о предстоящей акции.

Как бы то ни было, но именно после чехословацких событий Александр исчез из Москвы, видимо став в глазах еврейских отморозков предателем и изгоем.

Его книга «Затяжной прыжок» завершается строчками стихотворения, посвященного жене Вере:

Единая и неделимая, ты для меня, как Родина…

А молодой друг Алшутова Виктор Кушманов, когда-то встретивший меня на Сыктывкарском вокзале, у которого стихи «пахли раздавленной травой», прислал мне перед смертью осенью 2003 года письмо, в котором писал:

«Знаю, что ты был счастлив в России, как и я. Думая о твоем журнале и о многом другом, я написал восемь строк, посвященных тебе:

Внезапно, вдруг ударит ток по коже —

Дорога, поле, стылая земля…

Мне изгородь родной избы дороже,

Чем изгородь Московского Кремля.

Иду по снегу, не нарочно плача.

Деревни нет. Нет ничего окрест

Я как поэт здесь что-то в поле значу,

Я не поэт – там, где России нет.

Думаю, что Алшутов был бы рад, прочитав эти волнующие восемь строчек.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.