Что не получилось в реформах 90-х

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Что не получилось в реформах 90-х

Объективная ситуация второй половины 80-х была весьма благоприятной для модернизации, как экономической, так и социокультурной.

В социокультурном плане активной была модель ожидания качественного прорыва, сопровождаемого сближением народа и государства. Последнее особенно важно – общество действительно проявляло готовность доверять власти, начавшей «перестройку», и поддерживать ее начинания. При этом вектор «прорыва» был определенно европейским в том понимании, которое мы вкладываем в это слово и сегодня, а не ограничивался завистливым взглядом на прилавки западных продуктовых магазинов.

Ожидание «прорыва», качественного изменения жизни в России всегда было связано с движением к свободе. Традиционно (для XVIII–XIX вв.) это ожидание «воли», то есть отмены крепостного права и предоставление крестьянам возможности свободно трудиться на земле, в середине XX в. символ «прорыва» – отмена колхозов (которую ждали после добытой кровью народа победы над нацистами), к концу века ожидание нового качества можно сформулировать фразой «жить как в Европе». В это понятие, конечно, входило повышение уровня жизни, но представление об ожидавшихся переменах было гораздо более широким. Они увязывались с такими ценностями, как свобода, демократия, открытость, конкуренция, хозяйственная самостоятельность, творческая независимость.

В обществе присутствовало и нарастало ожидание перемен. Реформы воспринимались как движение вперед, благо, созидание.

О массовом модернизационном потенциале, в частности, свидетельствует быстрое развитие кооперативного движения, в котором проявлялось стремление к новым формам организации труда, к новым экономическим отношениям. Если была возможность дополнительного заработка, люди ее использовали. Отношение к кооперативам показывало, что корни пресловутого «безделья» советского времени – не в нежелании трудиться, довольствуясь гарантированной зарплатой, а в ограниченности возможностей дополнительного заработка. Как только появилась возможность работать и зарабатывать, люди этой возможностью воспользовались. Безусловно, специфика процесса была. Типичное явление – создание кооперативов на государственных предприятиях с использованием их производственных мощностей. Однако на этой же мотивационной основе могла бы «пойти» массовая «малая» приватизация – человек продолжает делать то же, чем занимался всю жизнь, но уже является собственником своего дела.

Потенциальная база экономических, рыночных реформ в сознании позднесоветского человека – ценность для граждан денежных сбережений (которые наряду с жильем являлись распространенной формой собственности, доступной советским людям).

Эти сбережения могли стать «ключом» к созданию массового слоя частных собственников, мелких, средних, а позднее, на этой основе, и крупных. Особенностью такой собственности было бы понятное происхождение – приобретение за свои «кровные». Вокруг этого можно было создавать правовую и государственную систему. Таким образом, можно было обеспечить необратимость институциональных изменений, для которых создание незыблемого института частной собственности было важнее, чем финансовая стабилизация.

Политически общество было ориентировано не на авторитарно-вождистскую, а на демократическую модель, связанную со свободными плюралистическими выборами, независимым парламентом, выражающим интересы общества.

Демократическое меньшинство, избранное в 1989 году на первых за годы советской власти выборах с выбором (хотя и ограниченным), было заметнее и авторитетнее «агрессивно-послушного большинства» не только потому, что было представлено яркими людьми, таким как А.Д. Сахаров, но и потому, что именно эти депутаты, избранные вопреки воле власти, воспринимались как по-настоящему легитимные народные представители.

На большей части территории страны выборы продолжали восприниматься традиционно и кандидаты скорее назначались, чем избирались. Однако даже заведомое меньшинство нонконформистских фигур, ставших депутатами в результате этих выборов, обеспечивали новое качество. Главным было не то, что Съезд народных депутатов мог принять какое-то неподконтрольное решение. Названное демократами «агрессивно-послушным» большинство этого бы не допустило. Дело было в другом. Съезд превратился в вершину неформальной вербальной пирамиды. Главным было то, что важнейшие вопросы жизни страны можно было обсуждать на глазах миллионов зрителей. Обсуждать в прямом эфире, без цензуры и изъятий.

Моральным ориентиром при этом был отказ от лжи и насилия как базовых свойств социально-политической системы.

А.Д. Сахаров в ноябре 1988 г. писал: «О чем же я думаю, что жду от перестройки? Прежде всего – о гласности. Именно гласность должна создать в стране новый нравственный климат! Люди… должны знать правду и должны иметь возможность беспрепятственно выражать свои мысли. Развращающая ложь, умолчание и лицемерие должны уйти навсегда и бесповоротно из нашей жизни. Только внутренне свободный человек может быть инициативным, как то необходимо обществу. <…> Перестройка должна способствовать «открытости общества» как одного из условий нравственного и экономического здоровья страны, международного доверия и безопасности. Понятие открытости включает в себя контроль общественности за принятием ключевых решений (повторение ошибки вторжения в Афганистан должно быть невозможным), свободу убеждений, свободу получения и распространения информации, свободу выбора страны проживания и места проживания внутри страны»[3].

А.И. Солженицын сформулировал основную идею перемен, необходимых стране, как «жить не по лжи».

Сегодня «общим местом» стал тезис о «колбасно-витринной» мотивации поддержки перестройки: советские граждане узнали (увидели воочию и по телевизору, тем или иным образом услышали) о содержимом прилавков западноевропейских магазинов и захотели, чтобы у них было так же. Наверное, в какой-то степени и такой ход мыслей имел место. Однако обсуждение содержимого прилавков стало таким актуальным для людей не только потому, что им очень хотелось хорошо поесть, а потому, что правда о западных прилавках стала одним из маркеров тотальной лживости советской системы.

Для этой системы фатальным оказалась даже не свобода слова о настоящем (критики действующего руководства), а свобода слова о прошлом.

Популярные публикации о «белых пятнах истории» показывали масштаб вранья. Государство, которое так врало гражданам, не могло быть правым.

Именно этот потенциал позволил осуществить мирный демонтаж тоталитарной системы, что явилось достижением глобального масштаба, значимость которого с расстояния в десятилетия становится всё более очевидной.

Потенциал демократически ориентированного мышления активной части общества сохранялся и после шоковых событий 1992–1993 гг.

При относительном большинстве ЛДПР на выборах в первую постсоветскую Государственную Думу большинство избирателей проголосовали не за коммунистов и не за Жириновского. Отношение общества к развязыванию войны в Чечне также было негативным. Согласно опросу ВЦИОМ, проведенному 16–19 декабря 1994 г., 36 % граждан были готовы поддержать поиски мирного решения проблем Чечни, 23 % – вывод российских войск из Чечни и только 30 % требовали решительных мер по наведению порядка в мятежной республике. Ответственность за развитие событий в Чечне по пути вооруженного конфликта 31 % опрошенных возлагали на Дудаева, 25 % – на Ельцина и его окружение, 7 % – на российских военных и спецслужбы, 12 % – на чеченскую оппозицию[4].

Однако реалии посткоммунистической России резко разошлись с перестроечными представлениями о них, при том настолько, что проблема, очевидно, не в несовпадении идеалистических ожиданий с грубой практикой. Разошлись векторы чаемых и осуществленных перемен.

Главная надежда перестроечного общества, которая не оправдалась, – выход из большевистского круга лжи и насилия.

Организация постсоветской власти, подбор правительственной команды и выбор пути реформ шли вразрез с демократической моделью, на которую общество ориентировалось в перестроечные годы.

«Команда реформаторов», пришедшая во власть, рассматривала себя не как партнеров президента, а в качестве сотрудников его администрации. Логика взаимодействия с самого начала была не политической, а бюрократической, ориентированной на вертикальное подчинение.

Авторитарная президентская власть воспринималась как необходимый элемент реформ. Принятие радикальных решений не предварялось серьезной общественной дискуссией.

В ходе экономической реформы не был использован потенциал сбережений граждан. Гиперинфляция, неизбежно последовавшая за либерализацией цен 1992 г. в условиях сверхмонополизированной государственной экономики, воспринималась гражданами как конфискация. Она потрясла общественное сознание не менее большевистской национализации, и вектор потрясения был тем же – защищенной собственности нет даже в эрзац-форме, усердный труд и личные способности не ведут к благополучию, жизнь подчиняется закону силы и случая.

Опросы общественного мнения показывают, что большинство граждан не видело в приватизационных чеках никакой выгоды для себя.

70 % опрошенных указывали на отсутствие информации о том, как распорядиться ваучером[5]. Люди давали такие ответы не потому, что были ленивы и нелюбопытны, а как раз потому, что мыслили вполне рационально и понимали, что схема ваучерной приватизации просто не была на них рассчитана.

Ваучерная приватизация никак не способствовала возвращению в общественное сознание фигуры собственника, легитимного хозяина своего дела. Она базировалась на уравнительном принципе. К тому же, собственность для абсолютного большинства обладателей ваучеров оставалась нереальной, неощутимой, никак не частной.

Продолжение приватизации через залоговые аукционы в 1995–1996 гг. только укрепило убежденность граждан в том, что отношения собственности в России регулируются не законом, а волей власти.

Журналист Пол Хлебников писал о залоговых аукционах как их очевидец: «Покупая у государства активы в ходе такой закулисной сделки и по столь заниженной цене, вы рискуете, что ваши права на новую собственность никогда не будут надежно защищены. Сограждане будут считать вас мошенником, а государство – скорее хранителем активов, чем их подлинным владельцем. Вообразим, что было бы, если бы госкомпания British Petroleum была в 1987 г. продана не за $40 млрд, а за $400 млн, и при этом 78 % акций досталось бы приятелю сына Тэтчер! Разве последующие британские кабинеты смирились бы с этим? А если бы смирились, то что ожидало бы британскую экономику?»[6].

Осторожно относясь к историческим аналогиям, отметим, что раздача собственности через залоговые аукционы действительно была сродни «пожалованиям» Екатериной II обширных поместий и крестьянских душ участникам переворота 1762 г. Эта собственность так и не смогла избавиться от родовых признаков поместья, которое изначально является владением, предоставленным государством в обмен на службу.

При этом участники сделки с обеих сторон не скрывали ее характер и исключительную роль в формировавшейся экономикополитической системе государства, понимаемого не как совокупность всех институтов власти, работающих на основе принципа разделения властей, а как закрытая группа, формирующаяся вокруг первого лица.

Руководитель службы по связи с общественностью банка «Менатеп» Леонид Невзлин в декабре 1995 г. (время проведения первых залоговых аукционов) философствовал: «…Очевидно, что в России традиционно влияние государства будет сильным, и, может быть, оно, извините, будет несколько сильнее влияния закона… Государство выше права, с этим, видимо, придется согласиться, потому что есть традиция, есть ментальность, есть подход к делу, уйти от всего этого мы не сможем»[7].

Принцип «государство выше права» – частный случай более общей закономерности 90-х: увеличился разрыв между законом и легальными институтами, с одной стороны, и повседневной жизнью граждан – с другой.

При этом речь идет не просто об ослаблении государства, которое не могло справиться с криминалом, собрать налоги, «вычистить» коррупционеров. Государство в значительной степени само стало центром и законодателем «теневой моды».

В частности, вместо разработки работоспособного налогового законодательства, которое стимулировало бы массовую предпринимательскую активность, широкое распространение получила практика налоговых преференций для отдельных структур и групп граждан. В отличие от одинакового для всех и понятного всем закона, система индивидуальных преференций коррупционна по своей сути. Она создавала модель, которой в своих отношениях с гражданами следовал каждый чиновник – от министра до начальника ЖЭКа.

Сформировались такие «правила игры», следование которым, например в бизнесе, стало обязательным для выживания, однако в стратегическом плане стало разрушительным.

Предприниматель С. Недорослев о коррумпировании правоохранительных органов: «Мы разожгли в них (правоохранительных органах) желание и ощущение и умение бороться с бизнесом. Мы научили налоговую полицию и науськали и даем ей деньги. Мы то же самое делаем с прокуратурой. Я уж не говорю о том, что мы абсолютно развращаем институты государственной власти. То есть напрочь. Они перестают быть институтами государственной власти. Мы сами растим себе могильщиков. И если сейчас не произойдет осознания пагубности этого пути, и мы не откажемся от ведения конкурентной борьбы с использованием силовых структур… мы просто друг друга уничтожим»[8].

В политике и общественной дискуссии на первый план вышла апелляция к схеме «свой-чужой», сопровождаемая приданием политическому противостоянию эсхатологической окраски (черт финальной битвы Добра со Злом).

«Перестроечная» идея, обращенная к здравому смыслу (люди имеют право и должны жить лучше, иметь больше возможностей для реализации своего творческого потенциала) была заменена типично большевистской «нужно потерпеть ради осуществления великой цели».

Пример торжества логики групповой борьбы – ситуация перед апрельским референдумом 1993 г., который был превращен в голосование «за» или «против» «демократической революции»[9].

По той же схеме «свой-чужой» была построена государственная кампания поддержки Бориса Ельцина в 1996 г. и кампания кремлевского блока «Единство» в 1999 г.

При этом попытки налаживания серьезного медиационного процесса, апеллирующего к договорной культуре, свойственной европейской политике, отторгались или профанировались.

В январе 1993 г. Григорий Явлинский предлагал созвать Круглый стол для решения назревших проблем и принять Конституционный акт, закрепляющий положения выработанного им компромисса. Реализация этой линии могла бы привести к российскому варианту «пакта Монклоа»[10], но обе противоборствующие стороны выбрали конфронтационный вариант, приведший к трагедии октября 1993 г.

Идея пакта политического примирения «всплыла» после того, как конфликт между президентом и парламентом был разрешен силой, но была использована совсем не по назначению. Вместо широкого общественного обсуждения стратегии развития страны, подготовительный процесс свелся к разработке текста документа, который и был торжественно подписан 28 апреля 1994 г. в Георгиевском зале Кремля. Ведущие оппозиционные фракции – КПРФ и заявившее себя на роль демократической оппозиции «ЯБЛОКО» в подписании участия не приняли как раз потому, что сочли это мероприятие профанацией общественного диалога.

В дальнейшем механизм договора не использовался для разрешения возникавших политических кризисов.

Заметим, что, хотя ведущая роль в профанации пакта об общественном согласии принадлежала президентской администрации, в ней беспрекословно приняло участие большинство существовавших на тот момент в стране политических структур.

В конце 1994 г. была упущена (или отвергнута) возможность мирного урегулирования конфликта между федеральным центром и руководством Чеченской республики. Попытка политического урегулирования, которая предшествовала вводу войск, была формальной. Уже после начала ввода войск на территорию республики, но до развертывания интенсивных боевых действий роль медиатора мог сыграть парламент[11], однако и его инициативы не были поддержаны президентскими и правительственными структурами.

«Советский средний класс», который был опорой и движущей силой перемен перестроечного времени, пережил катастрофу. Для него как социального слоя реформы обернулись резким снижением уровня жизни и социального статуса вкупе с резким ограничением возможности применить свои знания, умения, таланты, труд во благо своей семьи.

30 октября 1996 г. совершил самоубийство Владимир Нечай – директор Федерального ядерного центра в Снежинске (Челябинск-70), в 1988 г. избранный на эту должность коллективом. Газета «Коммерсант» в краткой заметке о трагедии писала: «Медики установили, что смерть академика наступила от выстрела из пистолета в висок. Именной пистолет Владимира Нечая следователи прокуратуры обнаружили на полу его кабинета. По словам коллег академика, в последние годы он делал все возможное, чтобы сохранить научные кадры и продолжить исследования в области создания новейшего оружия. Нечай постоянно пытался внушить подчиненным, что они работают не для себя, а для повышения обороноспособности России. Однако люди, работающие в Снежинске, не получали зарплату около полугода и призывы к патриотизму воспринимали скептически. Некоторые семьи сотрудников ядерного центра питаются исключительно хлебом, который покупают в долг. Обо всем этом физики говорили Нечаю и требовали у него денег. Однако академик практически ничего не мог сделать, так как элитный в прошлом научный центр лишился государственного финансирования. По мнению коллег академика, постоянная стрессовая ситуация и привела его к решению уйти из жизни. В предсмертной записке Владимир Нечай попросил никого не винить в его смерти и похоронить его в Снежинске»[12].

В 90-е сформировался специфический средний класс переходного периода, представляющий собой ограниченную социальную группу, ориентированную на правящий слой.

Из исследований Московского центра Карнеги:

«Нынешний российский «средний класс» малочисленнее советского, прежде всего за счет перехода в категорию «бедных» огромного количества представителей бывших относительно престижных и доходных профессий». Всего, по оценкам аналитического агентства «Ай-Кью», из «среднего класса» за последние 5–6 лет выпало от 25 до 30 млн человек только на территории России. Конечно, в переходный период было создано почти столько же – до 25 млн новых рабочих мест, однако из них лишь 5–7 млн, на наш взгляд, позволяют иметь доходы на уровне «среднего класса». Экономические условия и социальная ситуация сегодня таковы, что пока гораздо больше оснований для становления финансовой олигархии и закрепляющих этот тип власти институтов президентской республики, нежели для развития представительной демократии и закрепляющих ее институтов парламентской республики»[13].

«Новый же средний класс, особенно в крупных городах, возник не столько в результате свободного развития рыночных отношений, сколько был создан элитами за счет сверхдоходов от продажи природных ресурсов. Поэтому он представлял собой не самостоятельную в экономическом отношении страту, а зависимые от правящего слоя группы, занимавшиеся финансовым, управленческим, информационным и юридическим обслуживанием его интересов. А так как большинство населения воспринимало господство новых элит как вопиющую социальную несправедливость, эти элиты остро ощущали дефицит легитимности и увидели в среднем классе потенциально важного политического союзника. Вследствие особенностей происхождения и положения в социальной структуре общества средний класс тоже высказался за сохранение своего привилегированного статуса и потому занял весьма консервативную позицию по отношению к дальнейшим рыночным переменам»[14].

За первое десятилетие нового века, несмотря на значительные внешние перемены, последствия реформ для общественного сознания не только не были преодолены, но углубились и закрепились.

«Нетронутым» остался источник недовольства, доминирующего и продолжающего усиливаться ощущения социального дискомфорта – отсутствие перспективы, узость круга возможностей абсолютного большинства россиян. Периферийный капитализм[15] в принципе неспособен обеспечить равенство возможностей граждан.

«Средний класс» сегодняшней России по-прежнему формируют профессиональные чиновники, те, кто связан с экспортом сырья, представители сферы обслуживания.

«Укрепление государства» 2000-х – это не изменение сложившихся в первое постсоветское десятилетие взаимоотношений власти и крупного бизнеса, а уничтожение гражданской альтернативы. В начале десятилетия проводилась активная политика подмены и имитации, которая затем сменилась прямым подавлением.

Перманентная демодернизация внутреннего содержания деятельности власти становится особенно заметной на фоне стремления привести внешний антураж в соответствие с современной модой на гаджеты.

Пример – экс-президент, Д.А. Медведев – за фасадом использования «твиттера», «ай-пэда» и «Сколкова» скрывается политическое мышление, основанное на модели простых «хромающих решений»[16], свойственное не европейским политикам, а таким фигурам, как Никита Хрущёв и Александр Лукашенко. В частности, Медведев вернул в правила дорожного движения советскую норму о нулевом допустимом уровне алкоголя в крови водителей после нескольких лет действия близкой к европейской практике допустимой нормы алкоголя в 0,3 промиле. Возвращение к советской норме было преподнесено как забота о здоровье нации, на деле решение эксплуатирует архаичный стереотип о народе, которому нельзя давать волю. Объективных предпосылок для такого решения не было.

Многочисленные «правильные» слова недавнего президента о модернизации, демократии, власти закона и т. д., признание в любви к западной музыке, общение с группой «Deep purple» в загородной резиденции на фоне реалий «периферийного капитализма» парадоксально напоминает двоемыслие комсомольских секретарей позднесоветского времени. Только те с трибуны произносили «правильные» слова о ленинском учении и преимуществах социалистического образа жизни.

Таким образом, в результате деятельности ряда правительств эпохи президентов Ельцина и Путина в России сложилась политико-экономическая система, весьма отличная от современных представлений о рыночной демократии и принципах ее функционирования. При этом речь идет не о некоем переходном этапе от плановой экономики к рыночной, когда все основные механизмы демократического рыночного хозяйства уже созданы, но еще в полной мере не функционируют, а об особом типе хозяйства, имеющем свою собственную логику, которая не сводится к сумме или переплетению черт остатков плановой экономики, с одной стороны, и современного рыночного хозяйства – с другой.

Что касается общественного сознания, то уже к концу 90-х гг. стойким и актуальным для всех социальных групп стало ощущение неудачи реформ. Его наглядным выражением стал кризис августа 1998 г. с одновременным дефолтом по гособязательствам и девальвацией национальной валюты. При этом проблема была не только в падении уровня жизни абсолютного большинства населения по сравнению со временем «входа» в социальную трансформацию. Суть реакции российского общества на 90-е – не отторжение реформ, а разочарование в самой возможности изменения правил жизни, достижения ее нового качества.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.