ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ

ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ

0

ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ

Каждый раз бессовестные люди, похитившие власть, сначала коварно создают безвыходные обстоятельства, а потом этими же обстоятельствами покрывают и оправдывают любые преступления: де, нас вынудили, де, не было иного выхода. Подобное случилось после гражданской, когда у крестьян отняли землю и под ружьем интернационалиста загнали в колхозы, чтобы при новой барщине ловчее было изъять бесплатный труд: дескать, стране нынче трудно и нужны "быстрые деньги". С той поры русская деревня походит на "подсечное" дерево, по которому топорами нанесли глубокие ребристые язвы, выдоили живицу, и сейчас вроде бы кудрявая вершина ещё гуляет в занебесье, но мертвеющая древесная плоть уже приготовилась к гибели. И вот, на исходе двадцатого века явился в помощь не лесник с добрым сердцем, чтобы выхаживать подрост, а ростовщик-космополит с пилою…

Казалось бы, если всю родящую силу выпили у подъяремного крестьянина, содрали с него сто шкур, то нынче, когда расковались и вроде бы стащили с выи тесный хомут (так нас уверяют), — то, наконец, пожалейте его, всю мощь государства положите на алтарь возрождения деревни. Всё вопят и похваляются щелкунчики из Кремля: новая беда приперла, денег полно, денег девать некуда! Но, однако, ещё больший азарт насилия в сторону села, чтобы окончательно повалить мужика и закопать без промешки.

…Миллионы драм пережито, миллионы трагедий, многие из селян нашли могилку в чужой стороне. Какой надрыв силы, и вместе с тем какой нравственный подвиг посетил русскую деревню в тридцатые годы и не обессилил её, и не обесил. Тяжко было — да… За грелку молока, спрятанную на груди и утащенную с фермы голодному ребенку, давали доярке десять лет? — Да… За корзинку колосков, унесенных с поля, вчинивали пять лет тюрьмы? — Да… Но ведь пели песни, водили хороводы, справляли свадьбы, обильно плодились, хранили стыд и совесть, — ибо в ком совесть, в том и Бог. И лихую войну вытащили бессловесные, вроде бы, мужички на своих плечах, помня и раскулачивание, и голодомор тридцатых, и сибирские бараки, и безымянные кресты, — но не теша в груди мести. Податлив, но и непокорлив, вроде бы и распахнут на все пуговицы, но и сам себе на уме крестьянин, — закрытая книга для чужого погляда; это русская земля его таким выковала…

Две коротенькие истории той поры.

Жил в деревне Немятово мужик, видно не глупый и работящий, но на свою голову изобрел, а после и сработал своими руками крупорушку. Просо драл и гречиху, сечку рушил, масло постное и льняное давил. К нему народ-то и потянулся. Удобно, под боком, не надо за сто верст плестись, киселя хлебать… Ну, и обзавидовались ему, в тридцать втором раскулачили, вместе с семьей сослали на Урал, да к нему же пристегнули и трех его братьев. Братья там вскорости померли, а мужик наш с семьей перед войной сбежали из ссылки, и пеши из глубин Урала потянулись домой на Рязань. Старшие сами шли, а младшеньких: год и три, — тащили на руках. А голодно: где побирались, где подрабатывали, где и на полях чужого накопают. Однажды пришли в отчаяние: всё, выбились из сил, не дотянуться до родины. Решили оставить малых детишек на дороге; так и так помрут, а вдруг кто найдет и призрит. Малые ревут во след во весь голос: "мама-тата!"; оглянутся родители, сердце разрывается. Вернутся, заберут, поднесут сколько-то… И так до нескольких раз… Но к осени добрались скитальцы до деревни Часлово, здесь зимовали. Хозяин уехал под Москву в деревню Сапогово, там вырыл землянку и всю семью к себе перевез. Потом война пришла с немцем, и на той войне его убили…

А вот другая история, уже шутейная. Рассказала Пелагея Ефимовна из деревни Горелово. Это было ещё до колхоза. Работали свои нивы, пахали, всё убирали. Пожалуй, мне и четырех не было. Брат Коля был моложе меня на три года, он в зыбке спал. А брат Ваня старше меня на два года и говорит однажды: "Пойдем, Поля, поглядим, не едут наши домой на лошади с жнитва?" А родители жали рожь около грыжняка. И теперя мы побежали огородом, гумном, а у нас сзади усадьбы была рига. А у риги был навес, овес сушили. А под навесом была яма. А навес — жерди только, солому уже всю ветром снесло, но около навеса был старый стожок. Ваня разбежался, прыгнул на стожок и залез. А я не могу так-то. И брат мне кричит: "Поля, беги, ручку протяни, а я тебя за ручку схвачу". Я разбежалась, прыгнула, он схватил меня за ручку и затащил на этот омет. Теперь он говорит: "Ты полезешь со мной на ригу. Ты не бойся, я тебе помогу". И вот он полез по этим жердям, где навес. А я подошла и страшно глянуть вниз, жерди редки, а тама ещё яма. Я была маленькая, худенькая, тоненькая. А брат мне: "Ты, Поля, шагай, ручками хватайся и ножками с одной жердочки на другую" И дошла я до риги. А Ваня на риге сидит и говорит: "Поля, ты разбегайся". Ну, как мне разбежаться по жордочке-то, когда я насилу приползла (заливистый смех). Ну, я приподнялася маленько и как прыгнула на крышу. А крыша была щепой покрыта, скользкая. Но Ваня мою ручку схватил и затащил меня на конек. Вот мы сидим с ним тама, ноги свесили в обе стороны, раскорячились, можно сказать. Соловей вьется над нами. А мы кричим: "Кудах-тах-тах, кудах-тах-тах!" Тут Ваня вспомнил, что Коля в зыбке лежит и говорит: я пойду Колю смотреть, не проснулся ли, как бы не выпал. Да и меня с собой зовет, и за меня боится, как бы не упала. А я заупрямилась, и он ушел. А через две усадьбы на току молотили вся семья снопы цепами. И бабка Анна мне кричит: "Слазь, дьявол, а то упадешь!" А я говорю: "Не упаду". И опять: "кудах-тах-тах!" И поехала вдруг по крыше — и упала. А рига была отворена, подворотина вставлена, и вот я упала плечом прямо на подворотину и вышибла руку из плеча. Голова у меня кружит, рука мотается. Иду двором домой, плачу. Ваня выбежал, меня спать уложил, я не помню, как уснула. Приезжают обедать со жнитва мать с отцом, спрашивают Ваню, где Поля, почему она нас не встречала прокатнуться на лошади. А Ваня говорит: "Она с риги упала, у неё рука мотается". Ой-ой… Привели соседку, бабушку Варвару. Она меня подозвала к себе: "Ну-ко иди, дочка". И как обняла меня своими ногами, чтобы я не убежала, взяла меня за эту руку-то, да как потянула. Заревела я не своим голосом. И мне руку-то вставила. Ага… Привязал мне отец руку на подвязку. Спал со мной подле, выдерживал, чтобы подвязку не сбросила… Теперь колхоз уже начался, но ещё не все зашли. А открылося гулянье возле раскулаченного дома. Отец что-то возле своих ворот мастерил и разрешил мне идти на гулянье, чтоб посмотреть и музыку послушать. А у меня рука-то стала уже без подвязки. И я подошла к кругу, где гулянье было, лезу наперед, чтобы посмотреть. А одна женщина, Анна Яковлевна, схватила меня за ту руку и выкинула из круга. Я заорала, она выдернула у меня руку-то из плеча обратно. Отец услыхал, что я ору, а он доску пришивал молотком, подскочил ко мне, закричал на Анну Яковлевну. А в руке молоток. И они подралися. Подралися, и их обеих в сельсовет, и в милицию. И таким путем они зашли в колхоз, а то бы за драку власть могла судить. А руку мне снова вставила бабушка Варвара…(заливистый смех).

Прежнее в народе вспоминают с сердечной теплотою не от того, что было позади всё так хорошо, но потому что нынче совсем плохо на деревне и даже гибло. Если с таким сожалением крестьянин оглядывается назад на колхозную жизнь, наискивая там красивых картин, то можно представить, в какую "соковыжималку" он загнан ныне.

Владимир Личутин