РУССКИЙ КАНОН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РУССКИЙ КАНОН

М. Ковров

30 сентября 2002 0

40(463)

Date: 1-10-2002

Author: М. Ковров

РУССКИЙ КАНОН

Русский Канон открыт Вирджинией Вулф в начале прошлого века. Сравнивая русские и английские тексты, она установила их принадлежность разным цивилизациям. Внешне это выглядело как смещение акцентов, одних интересует это, других — то. Результат ее сравнительного анализа канонов: "Западная цивилизация воспитала в нас скорее инстинкт наслаждения и борьбы, чем сочувствия и понимания".

"Нет ничего более старого и избитого, чем наслаждение",— читает Вирджиния Вулф в девятой главе трактата Толстого об искусстве: один герой поцеловал даму в ладонь, другой в локоть, а третий еще куда-нибудь. Толстой иронизирует над русским писателем Гончаровым, видевшим здесь бесконечное содержание. "Отчего плохая жизнь у людей друг с другом?— рассуждает героиня романа Андрея Платонова "Счастливая Москва".— Оттого, что любовью соединиться нельзя, я столько раз соединялась, все равно — никак, только одно наслаждение какое-то".

Трактат Толстого, завершивший формирование Русского Канона, впервые напечатан именно в Англии. Одновременно трактат вышел и в России, но цензура вычеркнула в нем все то, что ей показалось неправильным, и заменила, где нужно, мысли Толстого своими, иногда — противоположными. "В результате оказалось, — пишет Толстой в предисловии к английскому изданию, — что я поставил свое имя под сочинением, из которого можно заключить, что я считаю писания евреев, соединенные в Библии, священными книгами и главное значение Христа вижу в его искуплении своей смертью рода человеческого". Естественно, его отлучили от церкви.

Своим рождением новый канон в значительной степени также обязан туманному Альбиону, но больше небольшой тучке, неизвестно откуда взявшейся в солнечном июльском небе 1823 года по выходе парусника из Каттегата в Северное море.

Не успел Петр Яковлевич Чаадаев, стоявший на палубе парусника, направлявшегося в Англию, рассмотреть тучку, как один борт уже был под водою, паруса разлетелись, а мачты с треском повалились в море. Корабль как будто ударило плетью. Семнадцать дней их носило около норвежских и английских берегов. "Я почитаю великой милостию Бога, что он мне дал прожить с лишком полмесяца с беспрестанною гибелью перед глазами",— писал он брату, достигнув Англии.— На Бородинском поле было легче: враг и твердая земля под ногами. "Поверишь ли, мой друг, в минуты бури самые ужасные мысль о вашем горе, если погибну, всего более меня ужасала!" Спустя более ста лет этот текст повторен в платоновском "Чевенгуре": "Себя никогда не жалко, только вспомнишь, как умрешь и над тобой заплачут, то жалко будет плачущих одних оставлять". Все уместилось в один век. Платонов, последний классик Русского Канона и его вершина, ухитрился родиться в том же ХIХ веке.

Канон — это тексты. Тексты, которые объявлены каноническими (тавтология неизбежна). Некоторые из них священны, в них нет ничего случайного. Не обязательно, чтобы они были творениями Бога. Например, Коран, который — атрибут Бога, как Его милосердие или Его гнев. И все же аксиоматика канона заключена не в формулировке, она — в наборе имен; иногда — в одном имени, например, Конфуций.

Канон несводим к формуле, даже если это "Аллах Акбар!". В тексте мысль скорее скрыта, чем выражена; то же и в словах. В третьей части своей "Записки от неученых к ученым, духовным и светским, к верующим и неверующим" Николай Федоров пишет, что в слове "цивилизация" скрыто новоязычество, "исламизм" — новоиудейство (осуществление идеала царя-завоевателя, мессии).

В Русском Каноне определяющим является личность автора. "Все дело в сердцевине человека, — говорит Иван Киреевский,— если она хороша, она должна родить благое; если дурна, то неизбежно будет ложь в целом, а доброе в частях". Пушкин о Чаадаеве, дневник 1821 года: "Твоя дружба заменила мне счастье, одного тебя может любить холодная душа моя". Чехов — М.О.Меньшикову, о Толстом: "Я ни одного человека не люблю так, как его" (1900). Аристотель или Конфуций никак не могут оказаться в Русском Каноне; оба думали, что люди родятся — одни, чтобы быть свободными, другие — чтобы носить оковы. Ложь в целом.

О Киреевском говорили: он весь был душа и любовь; но меняются веры и знания, и Платонов говорит: любви — недостаточно.

После ареста сына он пишет рассказ "По небу полуночи". Герой рассказа, лейтенант Эрих Зуммер, чтобы доказать свой ум и оригинальность, сказал своей невесте Кларе о русских и китайцах, что они теперь самые лучшие, самые одухотворенные люди на земле.

Клара проницательно посмотрела на него и ответила, что офицеру с такими мыслями неуместно служить в германской армии и она позаботится об этом. "И вам будет безопасней, и мне спокойней",— улыбнулась Клара.

Он понял, что Клара сообщит о нем в тайную полицию, и ждал ареста; ведь ей не от кого было научиться поступать иначе, "а он не успел ее ничему научить, потому что только любил ее и считал это достаточным".

Но арестован он не был. Наверно, потому, что там был непорядок и руки не дошли до него или схватили кого-нибудь другого вместо него. Платонов винит себя в том, что он ничему сына не научил. Потому что только любил его.

В четвертой части своей "Записки" Федоров пишет: "Ничтожная тля, жучок, муха могут положить конец жизни человечества". Тем более хрупко такое сооружение, как канон, да еще обязанный небольшой тучке, неизвестно откуда взявшейся. Без Чаадаева не было бы Чацкого, Онегина, Акакия Акакиевича. Да и самого Федорова. Именно Чаадаев сформулировал задачу: раскрыть не то, что содержится в философии, а скорее — чего в ней нет. Настаивал, что фактов давно уже больше, чем нужно для ее решения.

У Федорова были и другие предшественники: Писарев, Белинский. Последний впервые применил к искусству и литературе формулу долженствования. В ней в скрытой форме ставится под сомнение существование категории законов, независимых от нашего сознания. Усомнившись в "законе борьбы" ("нет вражды вечной, устранение же вражды временной составляет нашу задачу"). Федоров распространяет формулу долженствования за пределы литературы и искусства.

Писарев относил к искусству театр, музыку, псовую охоту, слоеные пирожки и очищенную водку. Восхищался старухой, превращающей себя перед зеркалом в художественное произведение. Осуждал в Пушкине нейтрализм, "золотую середину" всеобщего примирения, видел в этом "ребяческое равнодушие к людям". В письме к Суворину (1892) Чехов называет суждения Писарева об искусстве и Пушкине омерзительными.

У Федорова писаревская терминология: мир находится в состоянии несовершеннолетия, "подавляемые ребяческим страхом, мы даже не задаем себе вопроса: что можем сделать мы в совокупности, хотя, взятые в одиночку, мы действительно бессильны". Писарев был той "хрустальной коробочкой" (так его звали в детстве), из которой тянутся прямые нити к Толстому и Федорову.

На открытии памятника Пушкину в Москве сенсацией была не речь Достоевского, а отсутствие Толстого. Он не понимал торжества. Пушкин был не богатырь, не полководец, не святой. Человек более чем легких нравов, умерший на дуэли при покушении на жизнь другого человека. "Примиренчество" в искусстве, осуждаемое Писаревым, вырождается в избыточность описаний времени и места — именно в этом суть претензий Толстого к Пушкину, Гоголю, к своей прозе.

Она любит молодого прекрасного француза; тот, конечно, ничтожество, но ведь это почти всегда так; но в момент любви — на какой-то миг — равный ей, и — достойный; но она говорит: “...я буду век ему верна”.

Пушкин вставил в "Онегина" строчки Чаадаева: "Уж я с другим обручена! Уж я другому отдана!" из его поэмы "Рыбаки" (слова Екатерины Александровны Щербатовой, "прекрасной кузины", обращенные к Чаадаеву) — ребяческая шутка, а вот ведь как обернулось. Платонов пишет: "Пушкин считал, что краткая, обычная человеческая жизнь вполне достаточна для свершения всех мыслимых дел, для полного наслаждения всеми страстями.

Одновременно возвращая "наслаждение" в Русский Канон; аскетизм — неполнота жизни. Дуэль была самоубийством, ему не нужна такая верность.

Непонимание Толстым Пушкина, Чеховым Писарева объяснено Федоровым: люди в отдельности не могут быть мудрецами. "Непонимание" Пушкина Писаревым оказалось более плодотворным, чем понимание пушкинистов, и нашло свое окончательное разрешение в формуле Платонова: поэзия Пушкина объединила разные нужды человеческой души.

Писарев: "Голод и холод! Этими двумя простыми причинами объясняются все действительные страдания человечества, все тревога и его исторической жизни, все преступления отдельных лиц, вся безнравственность общественных отношений". То есть источник зла — не в общественном устройстве, не в природе человека, а вообще в природе. Федоров дополняет: в ней господствуют законы случайного блуждания, ведущие к вырождению и вымиранию, они и есть главный источник зла.

Наше солнце медленно, но меркнет. Звезды, внезапно или медленно, угасают. Истощение земли, истребление лесов, извращение метеорологического процесса, проявляющееся в наводнениях и засухах — грозные свидетельства. "Но кроме своего медленно, постепенно наступающего конца мы не можем быть уверенными, что землю, эту песчинку вселенной, не постигнет какая-либо внезапная катастрофа. А между тем земля, быть может, единственная носительница спасения мира, а прочие миллионы миров — только неудачные попытки природы" ("Записка", ч.II). Самое большое чудо — что мы еще живы. Но где-то далеко есть тайное место. Там сидит невежда и старосветский помещик, пьет чай из самовара. Читает вслух: "Граф Виктор положил руку на преданное храброе сердце и сказал: "Я люблю тебя, дорогая!" Наша Вселенная — пылинка на его пятке.

Когда он допьет третью чашку и встанет — наступит конец света.

Если разгадать структуру его души, можно пытаться влиять на ход истории. Четвертая чашка продлила бы жизнь Вселенной на несколько миллионов лет. Уже установлено, что чай — с малиновым вареньем. На чашке нарисован цветок. Если бы не туман, можно было бы разглядеть другие детали. "Наше положение безнадежно",— говорит чеховский герой по фамилии Астров.

"Заключения русского ума,— пишет Вирджиния Вулф,— неизбежно имеют привкус исключительной грусти". "Я люблю. Но я знаю — чего хочу, то невозможно тут, и сердце мое не выдержит. Ты знаешь, как тяжело мне сейчас?"— говорит платоновский герой ("Невозможное"). "Потом он лег на пол, положил голову на дрова и умер".

В "Доме с мезонином" (1896) чеховский герой говорит: "Проходят сотни лет, а миллиарды людей живут хуже животных, только ради куска хлеба; голод, холод, животный страх, тяжкий, невыносимый труд, "точно снеговые обвалы", — вот настоящие причины болезней; если бы мы сообща, миром искали бы правды и смысла жизни, правда была бы открыта очень скоро ("я уверен в этом"), и человек избавился бы не только от болезней, но и от самой смерти. Кажется, что прототип — Писарев; или Федоров.

Во время написания "Дома" Чехов общается с Львом Николаевичем ("разговоры наши были легки"). Толстой пишет сыну: "Чехов был у нас, и он понравился мне. Он очень даровит, и сердце у него, должно быть, доброе, но до сих пор нет у него своей определенной точки зрения". Толстой познакомился с Федоровым в 1881 году, и тот ему сказал, что смерть — результат несамостоятельной, несамобытной жизни. "Записка" Федорова в первую очередь адресована верующим, его тексты кажутся им, не без основания, — еретическими.

Еще Чаадаев разъяснял Марии Бравура, что проповедь, переданная в Писании, была обращена к присутствующим. При записи пропали интонации; потребовались переводы, толкования, они менялись, принимая местную и современную окраску.

Христианские теологи первых столетий использовали выражения и формулировки, которые в V веке были осуждены как еретические. Они верили в конец света, который должен наступить при их жизни; вера оказалась ошибочной, и учение приспособилось к изменившимся обстоятельствам. С распространением христианства, по мере расширения его во времени и пространстве, оно терпело потери в достоинстве. В Англии, например, официальная религия устанавливается законами, принимаемыми парламентом; после соответствующего постановления вера в ад перестала считаться обязательной.

Постепенно религии отделили себя от нравственности, допуская спасения в отдельности, врознь ("Записка", ч. III). Федоров утверждает, что православие есть долг воскрешения, временно забытый.

Религии — акты творчества, всегда — искусство (то есть передача чувств). Платонов: "Иисус был сирота. Искал отца. Иосиф — муж Марии, старик — не являлся отцом Иисуса и, вероятно, упрекал Марию. Тогда впечатлительный Иисус и взял себе в родители отца общего. Так, возможно, из неисключительного случая, из обыденного детского горя все и пошло".

В упомянутом письме Меньшикову Чехов пишет, что у Толстого перо ухватистое, он читал "Воскресение" "с замиранием духа — так хорошо!", но конец неубедителен: "писать, писать, а потом взять и свалить все на текст из евангелия… Почему текст из евангелия, а не из корана?" (евангелие и коран — с маленькой буквы). Природный оптимист, он верил, что наука найдет способы решения подобных вопросов в ближайшие десять тысяч лет.

Но упование на науку вряд ли оправданно, мистицизм лежит в самом ее основании. Согласно основному закону физики, мир держится "мистическою силою тяготения", "человеку же остается только удивляться, поклоняться и воспевать оды этому космосу" ("Записка", ч. III). Ньютон и другие — они и не пытались объяснить гравитацию. Закон всемирного тяготения — не более чем временная схема, потому что природа тяготения неизвестна, миры эти доступны мысли, но пока недоступны нашим чувствам.

Галилей говорил: Земля движется, а Солнце неподвижно; инквизиция утверждала, что Земля неподвижна, а солнце движется, эти истины представлялись несовместимыми.

Сейчас мы знаем, что Галилей был не более прав, чем инквизиция.

Все люди по необходимости верующие. Одни верят в то, что Бог есть, другие — что нет. Платонов: "Бог есть и бога нет. То и другое верно… вот весь атеизм и вся религия". Даже закон сохранения энергии в физике — лишь вопрос веры, все коэффициенты в уравнениях определяют из экспериментов в предположении, что закон верен, — из удобства. Если же возникают проблемы, то считается, что энергия перешла в другой вид, из механической — в тепловую, и т. п.

Окажись закон неверным, то необходимые поправки уже учтены в многочисленных коэффициентах, и мы можем пользоваться уравнениями, строить мосты и самолеты, создавать вычислительные машины и атомные бомбы, не озабочиваясь законом. Платонов: "Наука занимается лишь систематизацией экспериментальных данных, формальными отношениями, поверхностью вещей и явлений"; "все научные теории, атомы, ионы, электроны, гипотезы, — всякие законы — вовсе не реальные вещи, а отношения человеческого организма ко вселенной в момент познающей деятельности",— пишет он своей невесте, командированной в деревню Волошино для ликвидации неграмотности.

В политэкономии та же картина. Изучаются "законы" рынка. Федоров иначе определяет "цивилизацию": оригинальная черта Запада состоит в том, что он признает только насилие, а все прочее считает предрассудками ("Записка", ч.III). То есть никакого рынка и быть не может. Захват земель, объявление их своей собственностью, сдача их в аренду, так, чтобы арендная плата обеспечивала их охрану и юридическую защиту, а также максимум наслаждений — таково устройство Запада. Поэтому: "право и собственники — две вещи, которые я презираю" (М.И.Цветаева). Это — не поэзия, а — мировоззрение.

Захватив Индию, англичане уничтожили систему орошения земель, вызвав голод, эпидемии и — вечный, как они надеялись, контроль над страной. Сейчас метод установления себестоимости основных видов сырья — бомбометания. Ускользающие от контроля отклонения от назначенных цен и называют рынком. Сначала внедряется методика установления себестоимости, а потом ученые формулируют закон стоимости, независимый от нашего сознания. Задача экономической науки заключается в том, чтобы доказывать, что, кроме грабежа, есть что-то еще, в конце концов — есть же Данте, Гете! Однако факты таковы: удовлетворение потребностей населения планеты на уровне "культурных стран" истощило бы земные ресурсы за несколько лет. "И это нисколько не смущает Фауста",— замечает Федоров.

Если же говорить о технике, то ее влияние отрицательно из-за ее направленности на интенсификацию уничтожения природных ресурсов, а также атрофирование органов чувств человека (на конвейере, у эскалатора, ученика в школе); по сравнению, скажем, с рабовладельческими временами.

Конфликты между наукой и религией, верующими, неверующими и инаковерующими не заслуживают того внимания, которое им уделяется. Уже Чаадаев знает, что революции — естественная кара за содеянные грехи. Что же касается Чехова, свой оптимизм он, по обыкновению, скрыл в фразе: "Воздух тих, прозрачен и свеж", — черпают и черпают поколения школьников младших классов, читая по складам его рассказ "Ванька".

Миром правит чувство. Платонов отчетливо помнит время, когда ум скучал и плакал по вечерам при керосиновой лампе; молодая женщина, забытая теперь без звука, преданная, верная, обнимала дерево от своей тоски. Она — Ксения Иннокентьевна Смирнова, ее больше нет и не будет. "Умершие будут воскрешены, как прекрасные, но безмолвные растения-цветы. А нужно, чтобы они воскресли в точности, — конкретно, как были" (записная книжка Платонова, Воронеж, действующая армия, 1943 г.).

Чуть ниже: "Бог есть умерший человек". Платонов, следуя Федорову, восстанавливает интонации, утерянные в трактовках. Смысл жизни — решение задачи воскрешения — продиктован чувством и не нуждается ни в разъяснениях, ни в толкованиях. Жизнь, ее цели — они среди дворов и людей, потому что дальше ничего нет. Смысл не может быть далеким и непонятным — он должен быть тут же. А все эти измы (за редкими исключениями, например, буддизм) — они направлены против кого-то. В Русском Каноне — "на него смотрели два ясных глаза, не угрожая ему ничем" ("Счастливая Москва").

Неизвестно, является ли тайна бессмертия более недоступной, чем тайна тяготения. "Нравственную же невозможность бессмертия без воскрешения необходимо доказывать только Западу" ("Записка", ч. IV). Буддизм же не вера, а путь к личному спасению. Надежда уничтожить зло отречением от любви и привязанности. Не дело, а сомнение, бездействие.

Однажды к Будде пришла женщина. Вся в слезах, в полном отчаянии она говорит, что ребенок ее умер, и просит помощи. Будда посылает женщину разыскать двенадцать домов, в которых никто никогда не умирал, и принести из каждого дома по куску хлеба. Женщина пошла разыскивать такие дома, и возвратилась в еще большем отчаянье. Она не нашла домов, в которых никто никогда не умирал. Будда сказал, что она требует невозможного, что все умирают, ее ребенка постигло лишь то, что составляет удел всех и каждого, и Будда осудил женщину за неумеренность ее требования. В примечании 12 к третьей части "Записки" Федоров, приводя этот случай из жизнеописаний Будды, говорит о несостоятельности Будды. Невероятность проекта его не смущает: оценка возможностей результатов деятельности всех людей, направленных к одной цели, неподвластна отдельному разуму; это — оптимальная стратегия по снижению разрушительных тенденций: межнациональной, религиозной, классовой, сословной напряженностей, пронизанных "законом борьбы". Необходимое единство пока не достигается из-за неполноты органов.

То, что до сих пор придумано людьми для обеспечения своего существования (семья, государство), является различными формами взаимного страхования. Но так как природа не принимала при этом никакого обязательства, такое страхование нельзя считать действительным.

Изучение условий, при которых случайное блуждание становится неслучайным и — сознательным, в любом случае должно начинаться с уничтожения голода, решения сельскохозяйственного вопроса (сбор "верного" урожая, — который бы гарантировал неухудшение свойств почвы).

Теперь, когда "акценты" расставлены, понятно, что проект не предполагает суеты. Истина о самом себе, всегда сопровождающаяся истерией личного спасения и бессмертия, Платонова не интересует; "ведь если жить правильно — по духу, по сердцу, подвигом, жертвой, долгом, — то не появится никаких вопросов, не появится желание бессмертия и т. п. — все эти вещи являются от нечистой совести".

Не для себя. Не для других. А со всеми и для всех. Сердце Канона — несвобода человека. Марина Цветаева: "Прочла у Афанасьева сказку "Упырь" и задумалась… Когда мне говорят: сделай то-то и ты свободна, и я того-то не делаю, значит, я не очень хочу свободы. Значит, мне несвобода дороже… Маруся упыря любила". Платонов выводит формулу несвободы: "Нельзя предпринимать ничего без предварительного утверждения своего намерения в другом человеке. Другой человек незаметно для него разрешает нам или нет новый поступок". Вот мы и живем теперь в этой ясности. Воздух тих, прозрачен и свеж.

Формально принцип несвободы включает в себя известные ветхозаветные заповеди, с четвертой по десятую, но он более широк: в Русском Каноне "другой человек" — это и все умершие; и неродившиеся. Но многое исключает. "В периодическом прощении грехов на исповеди вижу вредный обман, поощряющий безнравственность", — комментирует Толстой постановление Синода о его отлучении от церкви.

Формула Платонова упраздняет первые три заповеди (они запрещают других богов, кроме Саваофа), как сеющие вражду. Да и вообще в признании единого Бога нет примирения, — лишь игнорирование различий, причин раздоров. Возможно ли, чтобы международная вражда прекратилась из-за этого признания? Идеи, пережившие свое время, не увлекают всего человека или увлекают только неполных людей. "Отступления от нравственности сделали Библию всего лишь книгою, Евангелие — программой объединения, которая не может быть приведена в исполнение" ("Записка", ч. IV).

Верность нравственности есть верность тому, как это должно быть ("Записка", ч.I), и эти представления — меняются.

В первую очередь это коснулось домашней нравственности: "Нет и не может быть богатства праведного", — чувство чеховской героини является прямым следствием принципом несвободы; "Как бы ничтожна и виновата ни была женщина, ты не имеешь права быть в ее присутствии пьяным", — наставляет Чехов своего старшего (!) брата; степень сочувствия Платонова "другому человеку" такова, при которой никакое диссидентство невозможно. Счастье же заключается в том, что ты родился.

В шестнадцатой главе трактата Толстой пишет, что религиозное сознание (понимание смысла жизни, высшего блага, к которому стремится общество) всегда ясно выражено некоторыми людьми этого общества и более или менее чувствуемо всеми. Если нам кажется, что в обществе нет религиозного сознания, то это оттого, что мы не хотим видеть его.

" В каждом великом русском писателе мы различаем черты святого" — пишет Вирджиния Вулф. Платонов не соглашается с ней: "святость есть утрата жизни, утрата и божественного". Он дополняет мысль, Достоевского из "Дневника писателя" ("мы не станем и отстаивать таких святынь, в которые перестали верить сами… ни одна святыня наша не побоится свободного исследования"): "слишком большое количество неприкосновенных святынь сковывает жизнь". Это дополнение стало известно нам из донесения оперативного сотрудника НКВД от 23.12.1936.

Авторы Канона в основном — "непрофессионалы": боевые офицеры Чаадаев и Толстой, провинциальный учитель Федоров, врач Чехов, купец Станиславский, домашняя хозяйка Марина Цветаева, родившая трех детей, паровозный машинист Платонов. Они — участники. Платонов говорил: "Чувства рождаются не из наблюдения и изучения, а из участия". Наблюдающие и изучающие чаще всего оказываются вне Канона.

Цветаева пишет, что у Бунина "никакого, вчистую" влияния ни в России, ни за границей не было ("я его не люблю: холодный, жестокий, самонадеянный барин"). О. Л. Книппер — Чехову, о Бунине: "И мило, и поэтично, и звучно, а как начнешь разучивать, разбираться — пусто". То, что составляет наслаждение для писателя Набокова, непонятно как наслаждение для большинства и вызывает недоумение или презрение. "Лолита" позволила ему жить в гостинице, для воспитания вышколенных слуг потребовалось бы слишком много времени. Цветаева о Мандельштаме (1926): "Не-революционер до 1917 г., революционер с 1917 г. — история обывателя, негромкая, нелюбопытная. За что здесь судить? За то, что Мандельштам не имел мужества признаться в своей политической обывательщине до 1917 г., за то, что сделал себя героем и пророком — назад, за то, что подтасовал свои тогдашние чувства, за то, что оплевал то, что — по-своему, по-обывательскому, но все же — любил… Шум времени Мандельштама — оглядка, ослышка труса. Правильность фактов и подтасовка чувств".

В год столетия Платонова большинство толстых литературных журналов ("Новый мир", "Знамя" и т. п.) не напечатали ни одной строчки о Платонове. Литераторы обнаружили, что коммунизм Платонова не имеет ничего общего с коммунизмом, который они прославляли или обличали.

Именно литераторы заставили Цветаеву написать заявление с просьбой о предоставлении ей места посудомойки в писательской столовой, обещая рассмотреть его на своих заседаниях. Именно они, а не мифическая советская власть, не печатали ее текстов ни здесь, ни за границей. Именно Литературный институт, а не мифическая советская власть, захватил квартиру, в которой жил и умер Платонов, и организовал там пункт обмена валюты. "Платонов мне не близок",— говорит зав. кафедрой критики. Год столетия Платонова завершился пикетом Литературного института с требованием его закрытия.

Но вернемся к началу ХIХ века, в детство Чаадаева.

В Щербатовском семействе, у дяди, играют представление по случаю тильзитского мира. Чаадаев исчез; его отыскали в поле, во ржи. Он, плача, объявил, что не вернется. Не хочет присутствия при праздновании события, которое есть пятно для России и унижение для государства. Тогда же ходила по рукам немецкая реляция об аспернском сражении и было приказано отобрать ее повсеместно. Когда к братьям Чаадаевым приезжал за нею сам полицмейстер, тринадцатилетний Петр Яковлевич, отдавая реляцию, поставил ему на вид, что недостойно раболепствовать Наполеону и скрывать его неудачи. Выходит, истоки Русского Канона теряются в предыдущих веках.

"Хочу изменить исторический курс своего рода-племени", — говорит у Платонова Демьян Фомич, мастер кожаного ходового устройства; предки которого — сплошные сапожники — четыреста лет наращивали стаж и квалификацию. Один из них, Никанор Тесьма, шил сафьяновые полусапожки Иоанну Грозному; другой дожил жизнь в Москве, перейдя стариком на валенки. В 1812 году, во время нашествия Наполеона и народов Европы, жил дед Демьяна Фомича по прозвищу Серега Шов, великий мастер и изобретатель пеших скороходов, сподвижник Барклая-де-Толли. Один отступал, другой шил сапоги впрок, чтобы было в чем наступать в свое время. В этом роду скопилось столько мозговой энергии, что она неминуемо должна была взорваться.

— Уйду с обужи на другое занятие, будочником на Уральскую железную дорогу, буду жить в степи. Хочу написать сочинение — самое умное — для правильного вождения жизни человека. И чтобы это сочинение было, как броня человеку; а сейчас он нагой. В будке будет тихо, кругом сухие степи, делов особых не будет.

Это будет крик мудреца, молчавшего 400 или 500 лет. Его мысль будет необыкновенной и праведной — столько лет скапливался и сгущался опыт и мозг стольких людей!

Во второй части "Записки" Федоров подробно перечисляет задатки (их десять), вследствие которых проект возник именно в России. Один из них — географическое положение и природные условия: "Глушь, окаймленная полуостровами и островами, бойкими местами, из которых бойчее всех Англия". На что обратил внимание еще Чаадаев: "Разительная вещь — беспрестанное скаканье этого народа! В некоторых улицах Лондона не надивишься! Изо всякого трактира ежечасно по нескольку десятков карет всех возможных видов отправляется во все части государства и в окрестности столицы — одна другой лучше и забавнее".

Указание на климат подчеркивает элемент неслучайности. "Россия — народ по преимуществу земледельческий и, следовательно, по преимуществу мирный, — пишет Федоров, — из серого неба мы не могли сделать себе идола". В этих просторах человек теряется, он — раб природы, жалкий обитатель ничтожнейшей по величине земли. Природа как бы закаляет человека. Чехов удивлялся выносливости помещиков: однообразие сугробов и голых деревьев, длинные ночи, гробовая тишина днем и ночью. Чехов — Суворину: "Сегодня я гулял в поле, по снегу, кругом не было ни души, и мне казалось, что я гуляю по луне".

"Если бы поход Наполеона был удачен, дело отеческое погибло бы и судьба земной планеты была бы иной",— пишет Федоров. Потом его защищали в сорок первом. "Помни — смерти нет, если мы отстоим нашу родину, где живет истина и разум всего человечества". (Платонов, "Оборона Семидворья").