II Отрывок из письма об Остзейском крае

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Отрывок из письма об Остзейском крае

«…Что касается до Остзейского края, то я сознаюсь вам, что не могу сказать о нем ничего решительного и подробного. В уме моем больше вопросов по этому поводу, чем ответов. Вопросы эти, вернее сказать, полувопросы-полуответы истекают, впрочем, все из той простой и ясной основной мысли, что все уравнительное и освободительное (вдобавок, очень быстрое) движение предыдущего двадцатипятилетия было не то, чтобы ошибкой (оно было, видимо, неотвратимо), а самообольщением… Самообольщением оно было в том смысле, что на него очень немногие смотрели только как на неизбежное государственное горе, как на средство предотвратить зло еще худшее (т. е. демократизацию инсуррекционную), гак смотрели на наше эгалитарно-либеральное движение 60-х и 70-х годов, конечно, очень немногие и все больше люди, так называемые, «отсталые» от идей движения, а не опередившие мыслью это обманчивое движение.

Несчастие наше было не столько в сознании необходимости подобного движения, сколько в его искренности, наивности, даже в значительной теплоте. Другое дело верить в неизбежность движения и, как говорится, faire la part du siecle; другое дело верить в государственную пользу этого движения, потому только, что оно гуманно или представляется нам в идеале таковым. Эта разница во взглядах уже сама по себе приводит к значительной разнице в способе осуществления необходимых перемен… Еще проще и яснее говоря: я не верю в возможность долгого существования бессословных и провинциально-однородных государств, и разгадка почти повсеместного современного общественного расстройства, по-моему, состоит в том, что тонкая и глубокая долговременная и привычная разно-мерная и разно-степенная принудительность прежних сословие-корпоративных и провинциально-разнородных государств и государственных союзов заменилась таким строем, который можно назвать свободно-ассоциационным или стремящимся приблизиться к этому идеалу легкорасторжимых свободных ассоциаций[1]. Преобладание выборного начала, демократические конституции, вполне вольнонаемный труд, легкая и безграничная свобода купли и продажи, гражданский брак, краткосрочность и всесословность военной службы, уничтожение родовых прав и обязанностей, легкая отчуждаемость недвижимой собственности и более быстрый против прежнего переход ее из рук в руки, излишнее облегчение передвижений и вообще ни для чего серьезного не нужная быстрота сношений и, вследствие всего этого, однообразие быта, понятий, характеров, однородность вкусов, привычек, потребностей и даже претензий без всяких на эти претензии особых прав мистических, родовых, октроированных или приобретенных действительно высшими дарованиями, – вот картина нынешних ассоциационных и стремящихся к однообразному расторжению обществ. Тут два спасения: во-первых, какие-то искусственные и беспощадные железные крюки администрации; во-вторых, сохранение всех тех неравенств и всех тех неравноправностей, которые можно еще сохранить дружными усилиями, дабы сберечь их к тому времени, когда теория (всегда практике государственной предшествующая), умудренная печальным опытом истекающего века от 1789–1882 гг., например, не отвергнет окончательно и на целые века ныне отживающий утилитарный идеализм и не возвратится снова к более сообразному с законами социальными и психологическими мистико-реалистическому строю. Франция – передовая страна прошедшего – в конце XVIII века водрузила первая это знамя утилитарного идеализма, который, кроме разрушения и машин (тоже страшных орудий общего расстройства), ничего не дал; приятно было бы мечтать, что Россия, во главе какого-нибудь Восточного союза, решится перефразировать отживший возглас: «равенство, свобода, братство!» следующим образом: Да! конечно… братство… но только о Христе; т. е. братство как можно менее равных и однородно поставленных… (даже и в продаже и купле вовсе не особенно свободных и равноправных) людей.

В это новое созидание должно, конечно, войти многое из сохраненного, как вошло много старого, сохраненного от Эллады и Рима в новое созидание Византии (1000-летней) и романо-германской Европы.

Теперь, до разрешения Восточного вопроса, надо одно – подмораживать все то, что осталось от 20-х, 30-х и 40-х годов, и как можно подозрительнее (научно-подозрительнее) смотреть на все то, чем подарило нас движение 60-х и 70-х годов.

Вот какими общими мыслями я руковожусь, когда думаю о наших окраинах.

Пестро и не слишком подвижно – государственно; однообразно и очень подвижно – не государственно. Дело не в однородности, а в высшем единстве власти и духа.

2) Вы[2], кажется, произнесли слово «справедливость», говоря об «остзейцах».

В делах Остзейского края теперь, мне кажется, следует предпочитать справедливость условную, т. е. законность, связанную с преданиями этого края, справедливости абсолютной, т. е. право немецких баронов предпочитать эсто-латышскому демократическому движению. Имена немецкой аристократии связаны с военным и политическим величием православной России; а эсто-латышское движение ни с чем, разве с либеральной модой…

3) Не напоминают ли вам эти эсты и латыши болгар? Греки (фанариоты) – церковное охранение, великие воспоминания; болгары – либерализм без воспоминаний и с темным, непонятным будущим. Остзейские дворяне – государственное охранение и славные подвиги на русской службе; а эсты что такое? На что они нам? Болгары, по крайней мере, и славяне, и в (простонародном) большинстве народ, верующий по-нашему; эсты – протестанты, и сделать их серьезными православными трудно.

4) Я не изучал учреждений Остзейского края и не буду, вероятно, никогда их внимательно изучать; и мне вовсе этого и не нужно, чтобы усомниться не только в пользе эсто-латышской демократизации (т. е. в пользе предпочтения протестантов плохих и непородистых протестантам блестящим и породистым), – но даже и в пользе «русификации»…

Что такое «руссификация», я до сих пор не знаю! Европеизация – вот это ясно. Если бы была где-нибудь китаизация или японизация – тоже было бы понятно. Древняя эллинизация тоже ясна.

Когда мы видим, например, что в дикой Армении во время 1-го римского триумвирата представлялись при дворе царя трагедии Эврипида (у Плутарха; биография Красса), – это понятно. И когда у России будет все или хоть очень многое свое, хотя бы и вовсе не демократическое, но свое, тогда руссификация будет победоносна, плодоносна и естественна. А теперь, что это такое? Обыкновенная, очень жидкая, бледная и нивелирующая европеизация – больше ничего. Руссификация языка, это еще лучше всего; язык наш, конечно, надо немцам знать; хотя и то сказать, что книгу, написанную о России по-французски и английски и т. д., при оригинальности благоприятных и умных взглядов на нашу родину (например, некоторые места в сочинении француза Cyprien Robert «Le Monde greco-slave»), – можно назвать более русской, чем большую часть того, что у нас за последние года писалось и прославлялось на нашем родном языке. Впрочем, язык русский для иноверцев – наилучшее средство прикрепления к России. Но ведь бароны, вероятно, примирятся с обязательным введением русского языка, если это введение не будет связано с разрушением их местных аристократических прав? Впрочем, не знаю; я только спрашиваю себя. Я позволю себе сомневаться на основании моих общих взглядов, выраженных подробно в вышеупомянутой статье I тома «Византизм и славянство».

Другое дело эти общерусские суды!.. К чему это однообразие учреждений?.. При разнообразии местных учреждений гораздо легче управлять… Многое тогда держится само собою, собственным сцеплением, без «железных крюков искусственной администрации». И какие же это такие русские суды? Я русских судов не знаю. У нас есть теперь общеевропейские, демократические и нивелирующие суды; а собственно русских нет. Нельзя назвать русской одеждой казацкие панталоны оттого, что они немного пошире других или с каким-нибудь кантиком. А вот цветную рубашку навыпуск можно назвать русской одеждой.

Поземельная община, неотчуждаемость участка – это тоже вещь и русская, и охранительная, и будущность могущая иметь (если мы с ней будем бережно обходиться). Вот если бы мы по всем окраинам вводили даже и насильственно, с разными местными оттенками, общинное землевладение; хотя бы даже рядом с майоратами, в ущерб только непрочной мелкой и средней личной собственности, которые в политической сфере понятий соответствуют двум худшим язвам нашего времени – умеренному либерализму и республиканскому якобинизму (вспомните Францию), если бы мы везде запрещали пролетаризм[3] и деспотически объявляли бы не право на землю, ибо это отзывается грабежом, а скорее обязанность какого-нибудь минимума недвижимости, и этой мерой, крутой и стеснительной для многих, но благодетельной для общего настроения, придавали бы больше устойчивости обществу; то все это, вместе с серьезной проповедью Православия и обязательностью русского языка, можно бы назвать хорошей руссификацией. А если мы, например, на Кавказе и в Туркестане вместо шариата будем вводить светские общеевропейские суды, или в Остзейском крае, вместо европеизма феодального, который дал Царям русским стольких хороших полководцев и политиков, будем вводить европеизм эгалитарно-либеральный, который, кроме адвокатов, обличительных корреспондентов, «реальных» наставников и т. п., ничего не дал и дать не может, то какая же это руссификация?..

Если что-нибудь подобное будет нами делаться для эстов и латышей, то это очень печально. Все эти Мантейфели, Бреверны де-ла Гарди, Шау фон Шауфуссы – образы и величины определенные и значительные. А что такое эсты? К чему эта племенная демократизация? Пусть их не слишком теснят, и довольно!

Мы еще всё не устали равнять, мы еще всё летим по инерции куда-то! При однообразии, сказал я, труднее управлять; потребности и претензии сходнее, а средств удовлетворять им нет. Я, впрочем, не знаю наверное, какие реформы предстоят Остзейскому краю, но и не зная, я боюсь их.

5) Не нужно ли различать, впрочем, дворянство от бюргеров? Я думаю, это необходимо.

Дворянство Остзейского края верой и правдой служило России и будет еще служить, если мы его будем щадить; а бюргертум бесполезнее и, пожалуй, вреднее нам. Привилегиями и уважением мы баронов всегда отклоним от Германии; а бюргеров – едва ли. Тут еще эсты, пожалуй, что-нибудь и значат… может быть…

6) Да еще стоит ли нам много и думать о Балтийском море вообще? Не пора ли нам теперь обратно: из варяг в греки? Я убежден глубоко, что все то, что вредно для величия и силы города Петербурга, – полезно для России. Петербург не Париж, не Рим, и Россия не с городом связана, а с живой душой, с Государем! Столиц мы много меняли, и всякий раз с временной пользой; переменим и еще! А пока вообще нужно поменьше движения в обществе. Отдохнем и соберемся с мыслями и силами перед недалеким и страшным разрешением великого во всех отношениях Восточного вопроса!

Когда я говорю «страшный вопрос», «страшное дело», «страшное разрешение», то я думаю при этом, конечно, не о войнах. Войны, как счастливые, так и неудачные, могут еще иметь на нас в высшей степени благотворное «развивающее» и культурно-обособляющее влияние.

Если на меня находит нечто вроде «священного ужаса» при мысли о «Восточном вопросе», то это вот отчего: я спрашиваю себя, будем ли мы в самом деле теми представителями нового «культурного типа», каких желает и надеется видеть в нас Н. Я. Данилевский, или мы заражены демократическим, утилитарным и всячески уже теперь опошленным европеизмом до убийственной и позорной неисцелимости? Вот что ужасно! Правда, признаков хороших (обособляющих нас) за последние три-четыре года обнаружилось много, но когда подумаешь, до чего еще трудно «выколотить» из нас либерального «европейца», то станет очень грустно! А из болгар, из сербов, из греков и румын «вытравить» Ласкера, Вирхова, Брайта, Гладстона, Гамбетту и Эмиля Жирардена еще много труднее!!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.