ДЕСПОТИЯ ГЕРМЕТИКОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДЕСПОТИЯ ГЕРМЕТИКОВ

Владимир Личутин

14 октября 2002 0

42(465)

Date: 15-10-2002

Author: Владимир Личутин

ДЕСПОТИЯ ГЕРМЕТИКОВ (Ответы на вопросы читателей. Окончание. Начало в №41)

Герметизация власти возникла с абсолютизацией ее. В России с Петра Первого; был взят в науку опыт рыцарских, духовных орденов, религиозных сект и закрытых общин, расплодившихся к тому времени в Европе, с их незыблемостью иерархии, строгостью подчинения, доносами, наушничаниями, секретными службами, суровыми наказаниями, лестью и подкупами. Герметики вместо того, чтобы строить пирамиду общества, с упорством воздвигают закрытую пирамиду власти. Еще при Алексее Михайловиче, несмотря на чин и родословие, жила при Дворе какая-то семейственность отношений, родственность и общность, еще был слышен отголосок народного вече, народной думы, голос простонародья; смерд, ремесленник, купец, дворянин и боярин по быту своему, укладу, сродненности с природой были совсем рядом, почти ничем не отличались разговором и одеждой, и черносошный крестьянин и стрелец стояли от царя на расстоянии вытянутой руки, могли выплеснуть тому в лицо упрек иль гневное слово, подать жалобу; да и провинившийся боярин, какой-нибудь постельничий отправлялся в ссылку в Сибири, у него отнимали все нажитое, он подвергался столь же суровой каре, что и площадный подъячий. Всякое дело почти не имело секрета, тайности, ибо решаясь в многолюдьи за трапезой, иль даже в Думе, через дьяков и подьяков, стряпчих и стольников, через их свояков и своек слухами перекидывалось в престольную со скоростью пожара иль колокольного звона. Но Петр, по опыту Европейских Домов, создал первую "герметическую пирамиду", жестко отрезав массы простолюдинов от власти, замкнув ее на узком круге лиц, несмотря на кажущуюся доверительность и простоту отношений. Он создал иерархию власти, куда со стороны, из других слоев проникнуть было почти невозможно за редким исключением: лишь в первые годы, когда Петр отрезвлял Россию от прошлого, просеивал дворцовые службы сквозь мелкое сито, боясь новых измен, он обновлял приказы, всовывал туда низких людишек, проявивших себя умом и делом, но уже плотно усевшись на троне, он прекратил всякое заигрывание с низами, лишил их всяческой воли. Мужики-поморы Ломоносов и Шубин — лишь исключение из правил; но какой пример одаренности простолюдинов, замкнутых в своей резервации, показали они своей службой Отечеству, но уже далеко по смерти Петра.

Гул новгородских площадей откатился в прошлое вместе с пением сброшенных наземь колоколов. Чванливые верхи решали, низы безропотно исполняли чужие замыслы, порой дивуясь их безумности, и только бескрайние пределы России спасали решительных людишек от крайнего шага. Бунты Разина и Пугачева были не против царя, но против закрытости власти, ее непредсказуемости, когда жесткий указ, порою состряпанный желанием отдельного дворцового властолюбца, чинил массам русского люда многие беды и тесноты. Когда сословный эгоизм верхов попирал народную совесть. С человеком отныне не чинились, ни во что не ставили его православный дух, что крестьянин тоже со Христом в груди. Но позднее эта властная пирамида усложнилась, в нее невольно были вовлечены сотни тысяч дворян, купцов, служивых, чиновников, промышленников, приказных, что позволяло соблюдать табель о рангах, обновлять государственную кровь, чтобы не случилось кровосмешения. И все же большая часть России, десятки миллионов ремесленников, пахотного люда с их глубинным земляным неисчерпанным талантом не могли проявить себя на службе Отечеству, не могли внедриться в верхнюю касту, “в герметическую пирамиду власти", уходя на тот свет в полном безмолвии.

И только в советское время создали не "герметическую пирамиду власти", но пирамиду общества, слегка усеченную вверху, которую партийная власть пронизывала слоями, как торт "наполеон", и в каждом сидела своя партийная правящая матка. Это была совершенно новая форма власти, необычная для всего мира, и она-то и позволила возбудить всю генетическую мощь России, наэлектризовать ее, возбудить честолюбие, когда каждый маленький человек захотел вмешаться в судьбу Родины и улучшить ее. И этому желанию не мешали, но всячески потворствовали; оказалось стыдным не учиться, не ходить в армию, не жертвовать собою, отсиживаться где-то в затхлом углу, — это победительное чувство так захватило народом, что он воистину за короткий срок подвинул горы. Как бы исполнилось былинное предсказание. Ведь только пахарь, простец-человек Микула Селянинович, поднял сумочку с тягой земною и не надорвался, пред которой спасовал сам богатырь Святогор; а ведь сильнее его были лишь небесные боги. Крестьяне пошли в академики и маршалы, в министры и писатели, создали свою крестьянскую элиту, пусть и редко вспоминая прилюдно о своей родове, но всегда почитая свои корни. Вроде бы диктатура укрепилась "пролетарская", но власть, в сущности, стала принадлежать выходцам с земли, земельным, корневым людям. Лишь тогда плохо случилось со страною, Советский Союз покривился, и пирамида общества поехала нараскосяк, когда это незыблемое чувство сродства с крестьянством (христианством) было сначала затушевано, а после предано забвению и осмеянию. Появились унизительные слова "скобарь", "мужик", "деревня", горожанин устыдился своего недавнего "низкого" прошлого, изгнал из обихода родной простецкий язык, и мелкий партийный завистливый безродный чиновник, ерничая и насмехаясь над русской культурой, в отместку стал быстренько строить в глубине общественной пирамиды свой незаметный улей со своей почитаемой маткой, подпитывая душу презрением и глумлением.

Либералы, безудержно вопя о свободе, о правах человека, на самом деле вернулись к прежней, времен Петра, пирамиде герметической власти, но столь усеченной внизу, столь засекреченной, полной хитростей, сплетен, интриг, что некого уже ставить в столоначальники. (Не случаен Петр-исполин на стрелке Москвы-реки). Идет чехарда, в пасьянсе мелькают одни и те же шестерки и валеты, чернявые костистые дамы и фригидные мужики, идет загнивание, тление власти, ибо под нею народ не собран в деятельный гурт, как было при социализме, но рассыпан безмолвно, аморфно, безязыко. Для "деспотии герметиков"это лишь "быдло, "рабсила", "покорное стадо", которое можно гнать на работы под ружьем (идея Троцкого) или стерилизовать(замысел Лаховой и Ко), которому одна лишь верная дорога на красную горку. Герметическая власть не уверена, однако, что управится "со стадом", всегда ухватит новоявленного Стеньку Разина за цугундер, и, обьявив экстремистом, кинет в казематы, и потому так тесно прижалась к Америке с надеждою, что та при случае спасет, вынесет из пропасти в заплечном мешке, восстановит сверхточными ракетами демократический порядок. Если смотреть внимательно на заседания у президента, то заметишь, что в России складывается военная хунта пиночетовского образца; к власти пришли "герметики", почти лишенные народных черт и национального чувства, поклоняющиеся лишь Западу и своей касте, скрытные, зачурованные, себе на уме, и все теплые слова о русском народе, при полном удушении его, лишь прикров, дымовая завеса для сокрытия истинных замыслов.

Герметическая власть вербует себе пособителей согласно своей психологии, когда-де каждого можно купить, поклонить под себя сладким куском или возможностью порулить; она не склоняет в пособники неожиданной идеей иль искренностью своей, иль страстностью, иль совестностью, ибо хорошо осознает, что нравственный человек сразу разоблачит ложность намерений иль начнет ставить палки в колеса, возражать, сомневаться, склонять на свою сторону, вносить бузу, что правящей касте хуже кислой клюквы на голодный желудок.

Какое-то время Путин очаровывал народ резкостью суждений, мягкостью голоса, доходчивостью мыслей, легкостью своей походки, казалось, что все президенту по плечу, он сможет сломать "рыцарей зеленой капусты", согнуть в калач иль подравнять резкие их углы; некоторые писатели, поддаваясь общим надеждам в России, даже сравнивали Путина с шахматной фигуркой, выточенной из слоновой кости, небесным посланцем, иль вообще вторым Сталиным. Де вот ужо приж-ме-ет!Но как-то забывали при этом историю, что Сталины дважды не появляются, и если суждено России заиметь нового вождя, то он придет из самой гущи народа совершенно неожиданно и не узнанный; его не будут загодя тайно готовить, калибровать его мысли, придавливать самолюбие и властолюбие некоторыми скрытыми частностями жизни, привязывать на короткий поводок, чтобы, упаси Бог, вождь не зауросил и не сбросил тайного поводыря из седла. Да и Сталин-то, братцы мои, был настоящий абрек, из той породы, что нынче прячутся по Чечне, он был с младых ногтей воин, разбойник, не жалел чужой крови и сам не боялся смерти; после сидел в ссылках, бежал, в годы революции двигал огромными массами людей и ради идеи посылал их на гибель; это был человек — выдающийся природным умом, тактик и стратег, подобные Сталину рождаются раз в столетие, а то и реже, ему не надо было напяливать на себя личину необыкновенного человека, ибо он своею жизнью сделал себя необыкновенным и неповторяемым. Россию, поднятую Лениным на дыбы, он успокоил, очаровал, обнадежил, зажег впереди спасительный фонарь, взрастил целое поколение рачительных хозяев, возбудил национальное чувство.

Увы, для Путина облик пришлось сочинять; целая когорта ловких, лукавых людей, плотно окруживших его, так что и не подступиться новому человеку, уж который год шьет для президента "машкерадный костюм", чтобы никто не признал в нем того истинного и искреннего, каким спородили мать с отцом. Мне кажется почему-то, что Путин внутренне постоянно неуверен в себе, даже инфантилен, и потому должен совершать экстравагантные поступки, словно бы он находится под куполом цирка при свете софитов: то он борется с японской девочкой, то элегантно катается на горных лыжах, то летит на истребителе, то спускается в шахту, то публично горюет с женами подводников, когда в те же минуты рыдают сотни вдов, чьи мужья погибли в Чечне иль преждевременно скончались от расхристанной жизни. Так куролесят лишь двадцатилетние иль потерявшие духовную остойчивость, кто смерти ищет, разуверившись в жизни. Путину надо постоянно показывать свою героическую натуру, будто он по-прежнему в тылу врага, но готов к плену, к страстям и испытаниям; он всей России дает понять, что она поставила на героического человека и верного сына. Путин успешно играет отрепетированную роль, произносит по нескольку монологов в день, клянется и клянет, заверяет и убеждает, а жизнь, меж тем, с каждым днем становится скуднее, несчастнее, несмотря на победный тон, тоска и безвыходность, похожие на ядовитую дымовую завесу, все гуще покрывают наши просторы, и уже некуда деваться от пошлости и цинизма, что мутными водопадами льются ежедень из телевизора.

Зато на экране ежедневный праздник, за который платит "семибанкирщина", тут игры в "мани-мани", смертоубийство и разврат, бесконечное пошлое ерничество и циничный смех, а в России уныние, спрашивают друг у друга, зачем жить и куда идти, ведь впереди дороги не видать, заблудились совсем и ни зернышка света…Какая разладица меж теми громогласными уверениями и заверениями, и тем, что видим мы собственными глазами. До сих пор свобода слова для "своих" и колбаса для сытых, та самая колбаса, которой толстый Гайдар заманивал легковерный народ в революцию, чмокая и колыхая студенистыми щечками. Воры жируют, и они же, меж тем, орут на площадях во весь нахальный голос: "Держи вора!" И до сих пор в Думе лежат неприкасаемыми закон о коррупции и закон о творческих союзах; так боятся приступить, будто под ними лежат зловещие гадюки.

Казалось бы, чего не выкурить из-под бумаг этих гадов и не принять необходимейшие государству законы? В ум не возьму. Дорогой Владимир Владимирович, ну вдарьте борцовским кулачищем по столу, чтобы перед чиновничьей братией задрожал графин с водой, а лица их стали багровее камчатной скатерти, и крикните: "Цыть, гамадрилы! Я вас в порошок сотру, если нынче же не увижу закона о коррупции! Я вас на лесоповал, сучьи дети, я вас геркулесовой кашки лишу, станете каждый день черняшкой сухой давиться!" Ведь воскликнул же Путин однажды на всю Россию, де я этих гадов в Чечне буду мочить в сортире; и русский народ чему-то так глупо возрадовался, захлопал в ладоши и возлюбил будущего вождя. Может, на этой команде Путин сорвал голос, иль слишком мало оказалось в горах отхожих мест, иль вовсе отсырел порох?

Вот в церковь ходит наш президент, стоит со свечкой, умиленно молится с просветленным лицом, патриарха целует, есть свой духовник, отец Тихон; но хоть бы однажды взглянул, миленький, в телевизор, своей рукой отомкнул его без постоянного наушателя возле, а хотя бы и посвятил целый день экрану, узнал бы наконец, какими помоями потчуют русскую душу, в какой вертеп ввергают, в какое темное воинство вербуют. Если есть сердце у родимого, то поседел бы сразу и потерял последние волосы и в порыве отвращения от мерзости приказал бы взорвать останкинскую телеиглу!. . Ну это слишком, конечно, тут я зарвался. Народное имущество, все-таки; груда железа не виновата, что через нее ядовитые люди, превратив башню в свое жало, испускают ядовитую слюну. Но простирать с порошочком всю эту компашку, прополоскать да выжать, а после на солнышко вывесить и просушить, — ну никак не повредит…

Да что я бормочу? Бред какой-то, ей-ей…подобных мольб несутся со всех сторон миллионы, но все они, как осенняя листва, осыпаются вдоль кремлевских стен и безотзывно истлевают. Многое, наверное, знает президент Путин, имея глаза да уши и сильное борцовское сердце, и ловкость телодвижений; но молится -то своему неясному Богу, ведет русский паровоз по той колее, на которую поставили русский поезд, и чтобы стрелку перевести своею рукою и двинуть страну встречь солнцу, а не тьме, нужна воистине талантливая героическая натура. Это тебе не в самолете слетать в качестве пассажира. Если позволяет крутиться-вертеться богомерзкой машине, смущать доверчивые умы, совращать молодежь, оправдывая разрушение нравов свободой слова для "герметиков", значит, это…кому-то нужно. Вот и думай-гадай, доверчивый простолюдин, влюбленный в последнего молодого президента, что за небесный посланец вдруг угодил на шаткий земной престол.

Вот такое мое ощущение от нынешней власти.

Вы спрашиваете, каково состояние культуры? Но если власть герметическая, то и либеральная, обслуживающая, лакейская культура (вся эта "журналюга") плотно прислоняется к ней, срастается шкурою и запредельно отстраняется от народа. Если народ плачет и стенает, то герметическая культура хохочет; если народ и мечтает о чем-то, не желает погибать и строит свои русские планы, то герметическая культура неистово хоронит всякие живородящие ростки, глубоко зарывает в глину…

Нынешняя власть закрылась наглухо за железными дверями в своих авгиевых конюшнях и, задыхаясь от тлетворных гибельных запахов, не хочет, однако, их вычищать, не хочет свежего ветра с воли, даже боится его, пугается перемен, перетряски затхлых сундуков, чтобы одежды, пусть и не совсем новые, можно сказать древние, с петровской еще поры, освободить от шашели и моли и той всякой гнуси, что заводится от долгого скопидомского лежания. А если что и случается в переменах, то обязательно с духом тех конюшен, чтобы не раздражать постояльцев новинами и не сбивать жизнь с установленного порядка. Она никого не слышит и слышать не хочет, дует в свою дуду, гонит мяч в русские ворота, одев на вратаря наручники…

Затхлость — вот главное свойство последнего десятилетия; какое-то болото во всем, несмотря на декадентство в искусстве и нравах, на легкость поведения; постоянно думается, что где-то уже видал происходящее, это уже было в истории, случалось не раз; увы, все повторяется, но в худшем, дилетантском варианте, с пошибом ломбардного ростовщика, что сидит на чужих вещах и ловит момент, чтобы присвоить их себе иль перепродать. Все кричат о свободе, о новинах, о модерне, как в двадцатые годы, а чувствуется тлетворное, душное, гниловатое, — так припахивает древесный трупище в лесу, зарастаюший плесенью и мхом, когда осталась лишь форма, очертания прежнего, а жизни в нем уже нет. Вот и в отношениях друг с другом разнузданность, расхристанность, нахрап, желание слабого подмять, стоптать, загнуть в калачик, чтобы не рыпнулся; не случайно же расхожая картинка по телевизору: сильный бьет ногами лежащего, и чтобы обязательно угодить в печень, в лицо, чтобы поверженный лежал в луже крови, и эту кровищу надо обязательно показать, и не однажды, да крупным планом, показать язвы и раны, и сукровицу, и гримасу боли иль смерти. Нас заставляют привыкнуть к виду крови, смерти, притерпеться, отупеть от этих картин, чтобы мы не страдали, не мучались душою, а моховели и коростовели, тем самым далеко, безязыко удаляясь друг от друга.

Те, кто заправляют телевидением, — мазохисты и садисты одновременно, они испытывают возбуждение от чужой боли, от крови, от растления; они цинично одергивают нас, де не нравится, не смотри, выключи экран. Мы платим за духовный нравственный продукт, они же его странным образом переваривают, пропускают сквозь испорченный мозг и подают на наш стол бурду, помои, что не сьедят и свиньи. Они хотят, чтобы народ скис, вовсе упал духом, изверился, довольствовался малым, опустил руки. Потому для него ежедневное меню на экране: дворцовые сплетни мордобой, стрельба, секс, спид, наркотики, дебильные рожи, грязные подьезды, взрывы, трупы, беды, беды, беды, несчастья, и ни одного радостного улыбчивого лица, кроме кукольного личика эстрадного пересмешника с оловянными глазами, издевающегося над людьми, и каким-то маслянистым, отупело-тоскливым, безрадостным от дурацкого смеха залом, когда все стесняются иль стыдятся друг друга: и невольно у каждого грустного иль уставшего человека в России возникает вопрос: а зачем вообще жить в такой стране, в таком бездушном мире, обьятом проказою?

Вот если такому "герметику", предположим, подать на стол худо пропеченный хлеб с овсюгом, мякиной, павший на оселку, плохо выбродивший, смахивающий по вкусу на глину, он с гневом воскликнет: "Кто испек подобную мерзость!? А ну, тащите сюда Тяпкина-Ляпкина! Я с него шкуру спущу!" С одной стороны он будет прав; действительно, зачем зря переводит добро…Но ведь можно же в ответ ему и возразить по примеру либералов: "Уважаемый господин, не нравится — не ешь, ходи голодным. А голодное брюхо после переварит и долото". Но ведь самое смешное, что наших замечаний они не услышат, ибо понимают увещевания лишь из своего клана, из своей касты посвященных, из своего" герметического союза". В этом главное несчастие герметиков:они слышат не совестной душою, но лишь собачьим преданным хозяину ухом, и только свой своего. Для других мольб их сердце закупорено. Эти команды для нас неслышимы, они отдаются тайно, пересылаются своими секретными путепровода ми, к которым нам, простолюдинам, не подключиться. Мы живем вроде бы в России, но уже и на разных землях; еще без проволочного ограждения, по которому пущен электрический ток, но стена эта уже подвидится, мыслится, как существующая. И к этому ощущению одиночества, покинутости нас подводят ежечасно, ежедневно идеологи, учители "нового мирового порядка", где места национальному, сокровенному не оставлено. "Привыкай, что подают на стол. Смирись, гордый человек! Голодное брюхо переварит и долото".

Со всех сторон вопят нам о хлебе насущном, нарочно позабывая о духе, а тот хлеб становится все непригляднее и скуднее. Нам говорят: "Не нравится — не читайте, не смотрите, не любуйтесь, не наслаждайтесь…Ах, вам не нравится? — тогда не дышите и не живите". Такова грубая формула отрицания чужого мнения, этики, эстетики, навязывания своего вкуса, своей подворотни, своего запаха.

Бродит среди прекраснодушных философов и писателей мысль, де нельзя потакать национальному, де эта дурновкусица может разбудить в человеке темные звериные стороны, утопить его в чванстве и самомнении И этот остерег отчего-то назначен только в адрес русских, боятся именно. русского чувства, его природных особенностей, хотя всему миру известна сострадательная, жалостливая сторона русской православной души, которой всегда восхищались величайшие умы мира. Но когда нужно притопить ближнего в грязь, да так, чтобы он захлебнулся на твоих глазах, — тогда все умышления хороши, тогда всякое лыко в строку. И как же подавить экстремизм верхов, их эгоизм, их черствость и цинизм? — Оказывается можно умягчить "герметиков", а после и подавить их волю лишь жалостью и состраданием. Тех, кто упаковал в могилы уже десять миллионов русских, можно разажалобить, одухотворить состраданием? Тех, кто разбомбил Ирак, Афганистан и Югославию, спалил напалмом Вьетнам, растащил экстремизм насилия во все уголки земного шара, можно разжалобить жалостью? Господа, у вас совсем поехала крыша!. . Знайте же: черного кобеля не отмоешь добела.

Циничные отношения " герметиков" к низам расплылись по стране, перекочевали и в культуру, превращая ее в эрзац, субпродукт, вроде той либеральной колбасы для простолюдина по сорок руб. за килограмм, где есть крахмал, бумага, костная мука, но странным образом забыто мясо. То неуважение, с каким относятся "меньшинство" к писателю, художнику, артисту, словно чума иль проказа, перекочевали и в эту вольницу, в эту разношерстную анархическую среду, в которой и прежде-то собратья едва уживались, ревнуя и завидуя чужой славе, а ныне и просто топчутся безжалостно по костям, вытирают толстые рубчатые эрзац-подошвы.

Интеллект власти стремительно упадает. В глубокой древности шахи и падишахи, императоры и короли при дворе держали поэтов и мудрецов, великих ученых и "звездобайцев", кто проникает холодным взором в небесные глубины; они опирались на чужой ум, на сокровенную мысль, но они держали в покоях и дерзких, поклончивых шутов, чтобы те своим язвительным словом подсекали, осаживали властителя, подпускали смуты и сомнения в его честолюбивое, властолюбивое сердце.

В России у Елизаветы был Михайло Ломоносов; Екатерина II поклонялась Вольтеру; у Александра I был Карамзин; царь Николай I приблизил Пушкина, благоволил Гоголю; Николай II почитал Льва Толстого; Ленин ценил Горького; Иосиф Сталин поддерживал и величил Шолохова; а дальше пошло-поехало, и все с горки вниз. Хрущев восторгался Райкиным; Брежнев — Марковым и Симоновым; Горбачев — Хазановым; у Ельцина придворным писателем стал юморист Задорнов; у Путина — Жванецкий, самый великий литератор всех времен и народов, и когда у одесского юмориста увели плуты богатый лимузин, то горевала об утрате вся страна, но больше того, Москва рыдала по записной книжке, которую присвоили мошенники, ценные мысли выдав за свои. Когда я смотрю на Жванецкого, он отчего-то тоже напоминает мне Ленина, но уже разбитого инсультом; и опять же не хватает кепки и рыжеватой бородки клинышком. Тот же иронический зоркий прищур пестроватых глаз, та же обильность слов, любовь к позе; только мысли у сатирика мелкие, назойливо-едкие, будто крапивное семя, и ни одну нельзя запомнить. Явно не про Иудушку Головлева. Но что-то обязательно об интиме, но вслух — об унитазе и отхожем месте; в общем самая плотская, низкая жизнь и никакого тебе полета. Вот так куропатки летают: вскинулись в испуге в воздух, сполошливо затрещали крыльями, а пролетев несколько сажен, скоро и опали снова в снег, мерцая темными глазенками. Шуму много, а так и метят, глупые курицы, под ружье. Это так, метафора; при дворе Жванецкому ничего дурного не сулится, кроме шелеста "зеленых", от которых слабый человек может заболеть денежной болезнью.

Ни дня без смеху — такой девиз древних, его хорошо помнит родовитый славянин Жванецкий. Ведь в старину на могилах не выли, не причитывали, пили не водку, но меда из круговой чаши, водили хороводы, пели дружинные песни и весело смеялись, ибо слезы-горе покойнику, он может захлебнуться и утонуть, и тапочки не помогут, ни верный конь, захороненный подле. И потому "дурная" Россия, позабывшая древлеотеческие обычаи, погрязнувшая в православии, плачет о преждевременно усопших и погибших, а "верхи "смеются ежедень шуткам придворного юмориста. Ни дня без смеху — восторженно восклицает по телевизору главный смехач страны Петросян, первый в мире артист, клонированный с таким успехом; иначе можно подумать, что сердешный не пьет, не ест, и, конечно, не спит, не играет с потомством, не моет посуды и не подметает полов. Смех его, усиленный миллионами телевизоров, слышен самому Богу, сотрясает покои патриарха и президента и находит там благоволение. Он похож на самоклеящиеся обои, которые километрами накатывает на нас жирующая и веселящаяся телевизионная братва; сначала замочили кого-то, попинали по рылу, пустили юшку, раздели кокотку, взорвали пятиэтажку, бедного солдатика из Кашина упаковали в цинковый гроб, грохнули самолет, закатали в подьезде в лобешник крутому бизнесмену из пистоли, и тут же в перерывах наш Петросян: ха-ха, ха-ха. И прав ведь артист, по большому счету, конечно, прав; не век же рыдать, надо когда -то и обезболивающее вкалывать, стерилизацию делать. Стерилизацию души, чтобы была черна, холодна и безмолвна, как египетская мумия. Тебе чик-чик, а ты: ха-ха! Весело, правда?

А мне грустно. И грустно не от того, что веселится гоп-компания, и пусть услаждают душу, коли им так радостно; но от того, что ерничают-то они опять не над господами, не над теми, кто "в герметическом капитолийском ордене" в своей закрытой столовке пожирает отбивные по сто долларов за штуку, кто устанавливает на Руси новое крепостное право, кто на рожках и хвосте носит по ордену "За заслуги перед Отечеством" (чтобы внести смуту в их благополучие), а над самыми малыми мира сего, кого прежде всегда прижаливали, о ком рассказывали "Шинель" и"Муму", "Привычное дело" и "Последний срок", на ком вострили к состраданию свою душу многие поколения православных читателей. И ведь как умели они смеяться, наши предки, не зная одесских анекдотов; а как любили петь, не слыша бульварных песенок московских гитаристов.

"Деспотия герметиков" в России не имеет себе подобия в мире. Она не походит на сталинскую, когда действительно за вольномыслие могли легко упрятать в Сибири, а то и в могилевскую, но зато, имея голову на плечах, можно было вольно ходить ночами по Москве, никого не боясь, не знать запоров на дверях, не бояться ближнего, за усердие получать отличия; сейчас можно гундосить на кухне, что тебе взбредет в голову, даже кричать с балкона, только не в ночное время, печататься в газетенке тиражом в пять тысяч экземпляров, гордо нести в толпе плакат: "Ельцин — иуда"; но зато ты все время ждешь откуда-то неведомой грозы, времени "Ч", прячешься в квартире, как в сейфе, тебя могут измордовать средь бела дня, безнаказанно испачкать в бульварной газетенке только потому, что ты не понравился своей фамилией записному шелкоперу, у которого молоко на губах еще не обсохло. Нравы верха, как эпидемия по ветру, разлетелись по городам; всеобщее попустительство при тайном сексотстве; вроде бы свобода слова, но каждое заносится в невидимые гроссбухи, чтобы после предьявить, как улику; экран телевизора не потухает сутками, но туда допускают лишь по разнарядке герметиков; все за всеми следят, все учитывают на черный день, ведут досье, авось пригодится, принесет прибыль иль можно обменять на другую спецкарту; противников отстреливают небрежно, как каплунов. Их тут же и забывают, потому что на другой день отстреливают новых, а президент не дает из Кремля команду рыдать всем.

Удивительно то амикошонство, то панибратство, с каким журналисты пишут о России, о людях заметных и деятельных; нахально подстригая их под себя, а то и вовсе изваживая в грязи. Каждое слово с подковыркою, намеком, де и у тебя, дорогой, не все "вась-вась" и рыло в пушку, с похвальбой по-хлестаковски, ведя расчет на то, что люди слабодушны, всяк хочет успеха, известности; я вот о тебе соблаговолю черкануть пару строк, сделаю милость, снизойду, но из простого интересу и любопытства (потому что мне так хочется), возьму и капну яду из черниленки, и ты, друг ситный, стерпишь пакость, ибо славы тебе хочется куда пуще стыда и позора. Проглотишь, миленький, а при встрече и руку пожмешь, и поклонишься, по-собачьи заглядывая в глаза, да еще и хвалиться станешь, де о тебе так издевательски написали, "прославили на весь мир".

Такие нравы не минули и литертуры; что было прежде бесчестием, ныне стало в порядке вещей. Даже среди близких мне людей вдруг укоренилось мнение, что чем грязнее обольют помоями, вывалят в смоле и перьях, тем лучше для самого писателя; де, это реклама, прочитав мнение шелкопера, твою книгу тут же схватят, а значит, тираж разойдется и тебе станет прямой прибыток. А грязь-де к чистому человеку не прильнет, хоть горшком назови, только в печку не ставь.

А если ты консерватор? Если тебе куда милее привычные вкусы предков, их обычаи, их нравы? И если от них никуда не деться? И не просто бы никуда не деться, но вкусам этим и привычкам страшно изменять, да и нет нужды, не хочется к кому-то пристраиваться даже и во вред себе, перелицовывать себя; ведь сказано, что дьяволу стоит лишь ноготок твой ухватить.

Помнится, девушке, потерявшей честь на стороне, пачкали смолою ворота, и сколько горя тогда было родителям, сколько позора, сколько обиды выпадало; хотя, казалось бы, по-нынешнему, да разотри и забудь; подумаешь, днем раньше потеряла твоя девка невинность, все равно распечатают. Ну да честь-то куда деть, а? А имя, которым всегда стоило дорожить, ибо если Господь и знает тебя и надзирает за тобою, различив в мировых барханах песка и тебя-пылинку, то лишь по имени твоему, в котором расписано все твое прошлое и будущее…

Ну что за жанр я выбрал? Вроде бы беседа, но пошли сплошные вольности. А вон у иных ныне пишущих вообще неизвестно, что за направление мыслей? Хлопанье крыльями, кукареканье, плутовство, слововерченье: так принято теперь писать, так велел писать " бомонд герметиков", наблюдающий свободу, собирающийся в закрытом клубе за кружкой пока закрытого для масс особого пива "три шестерки". Мода-с, господа, в каждой бульварной газетенке так пишут-с. Любимый стиль герметиков, другого они не понимают, трудно читать.

А мы назло, неведомо кому, пишем по старинке для тех, кто думает по-русски, ведет себя по-русски. И пьем простецкое пиво "Жигулевское", пьем и поминаем в песне про Стеньку. И хотелось бы крутого пивца, медового, например, да не хватает грошей; нужда заела….

И действительно, нужда любому человеку выю склонит, заставит под ногами искать золотинку. А еще семья подпирает, воспоминания гнетут, все мыслится, что ровная жизнь скоро вернется, а она хвост показала, — и адью. Писателю нынче край, с него последнюю шкуру снимают, хоть зубы на полку, ибо закрытый "союз герметиков" лелеет и холит лишь своих, хоть и бесталанных, но зато нахальных, бестрепетных и бесхребетных, кто при случае быстро вскинет над головой плакатик "Раздавить гадину", чтобы толкнуть президента на новый героический поступок. Такой плакатик — это печать благонамеренного, ярлык на "дворянство", т. е. быть при Дворе. У них везде над столом, где висел прежде портрет Пушкина, теперь Приставкин. Отпраздновав юбилей, сбросили поэта с корабля современности: перегрузка, слишком велик, кренит набок, можно потонуть с этим "антисемитом".

Казалось бы, богатая нынче книжная нива, косить-не выкосить, издательств расплодилось, как грибов: значит, книжное дело выгодное, но печатают лишь своих, кто в обойме иль кто преуспел в легком жанре желтого чтива, так любимого у "новых русских". Литератор консервативных взглядов — батрак, поденщик, живет на сухарях и воде, и никто из "герметиков"не поинтересуется: а как ты, братец, существуешь, да и жив ли ты пока? Лучше бы ты помер поскорее, так и дело с концом, меньше хлопот. Ибо Верхам выгодно, чтобы русский писатель согнулся в корчужку, замер, оплешивел и огорбател, порастерял волос и голос, стал похож бы на Жванецкого, виновато бы смотрел в пригоршню приказчика и боялся надсмотрщика; цензуры нет, но есть система духовных резерваций и таможен, когда копаются в твоей душе до самого донышка, а отыскав далеко спрятанную крупицу неблагонадежности, тебя отволакивают в отстойник.

Вот почему и не принимают закон о творческих союзах; тогда бы пришлось платить гонорары, печься о судьбе творческих людей, разрабатывать от сорняка культурную пашню, прислушиваться к искреннему, вовсе не радостному голосу писателя, отличать головню и овсюг от янтарного пшеничного зерна, ложь от правды, а совесть от бесчестия. А гонорары, батюшки мои, гонорары, смех и слезы, милостыня нищему. Хорошо, если на буханку хлеба и пакет молока заработаешь в день, как бы ни трудился ты, грешный. Так еще со всех сторон попреки, упреки, вопли: ату его, ату, за ляжки — кусь, за глотку — хвать! Догнали... И недоуменный вопль на всю Ивановскую: "Еще жив курил-ка-а!".

Герметики, поклонившись лукавому, строят свою Россию, во всем противную нам, где вольному человеку не достанется места, где жалости по маленькому человеку, Акакию Акакиевичу Башмачкину, тоже не будет до той поры, пока попускает Бог.

А русская душа, как и в давнюю революцию, вновь расколота ожиданием счастья (оптимизмом) и унынием от потерь (пессимизмом); вот убежали, смеясь, от чего-то надежного, покой обменяли на бурю, в которой погибают все надежды.

И как строить государство с таким растерзанным человеком? — думают герметики, отстраивая для народа герметическое стойло.