VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI

На паре, в дрожках, подкатил я к губернаторскому дому, робея, сам не зная чего, вероятно, под влиянием понятий Якубова о приличиях, и вошел в швейцарскую. Швейцаров в провинции тогда не водилось: не от кого было стеречь, оттого и звонков не было, двери в подъездах никогда не запирались. Лакейские были битком набиты праздными лакеями. Меня принял жандарм и пошел доложить «камердину». Приказано просить.

Через обширную, изящно убранную длинную залу, всю в зеркалах, с шелковыми занавесами, люстрами, канделябрами, меня ввели в кабинет. Я ожидал видеть какого-нибудь обрюзглого старика, как видал прежде губернаторов, в детстве, и вдруг увидел господина лет сорока с чем-нибудь, красивого, стройного, в утреннем элегантном неглиже, с кокетливо повязанным цветным галстуком. Он встретил меня по-губернаторски, бегло взглянул на меня, слегка кивнул, но не подал руки. Тогда высшие чины не были, как теперь, фамильярны с низшими.

— Сию минуту кончу, а пока присядьте, — сказал он, указывая стул, ласковым, приятным голосом.

Я сел. Худощавый брюнет, секретарь, читал ему бумаги и подавал к подписи. Я между тем всматривался в губернатора и в убранство кабинета.

У губернатора были красивые, правильные черты лица, живые карие глаза с черными бровями, прекрасно очерченный рот с тонкими губами. Взгляд беглый, зоркий, улыбка веселая, немного насмешливая. Стройные, красивые руки с длинными прозрачными ногтями. Дома, в утреннем наряде, с белыми, как снег, манжетами, он смотрел франтом, каких я видал потом в Петербурге, в первых рядах Михайловского театра. В черных волосах у него пробивалась преждевременная седина, как бывает у брюнетов.

На этажерках, на столе стояли статуэтки, дамские портреты, разные элегантные безделушки. На стенах несколько картин и у одной — шкаф с книгами.

Губернатор кончил. Секретарь стал откланиваться.

— Вы не знакомы? — спросил он нас.

— Нет, — отвечали мы оба.

— Иван Иванович Добышев, правитель канцелярии.

Мы слегка поклонились друг другу.

— А... ваше имя и отчество, позвольте...

Я сказал; он повторил секретарю.

— Вы прямо из университета? — обратился он ко мне.

— Да-с.

— Что ж вы намерены теперь делать?

— Теперь пока отдыхаю, а зимой собираюсь в Петербург на службу.

— Военную или статскую? и т. д.

Я стал раскланиваться.

— Кланяйтесь Петру Андреевичу (Якубову), — прощался он, опять не подавая руки, — да скажите ему, что и я и жена, мы оба пеняем, что он не заедет к нам. Я его почти всякий день вижу, как он ездит кататься мимо.

— Хорошо-с, скажу. Он никуда не заезжает, боится! — сказал я,

— Чего?

— 14 декабря всех здесь напугало: его, кажется, больше других.

Губернатор звонко закатился смехом, показывая отличные белые зубы.

— Пойдемте к жене, скажите ей, — и повел меня через залу в другую, третью и, наконец, четвертую комнату.

— Марья Андреевна, где ты? Послушай, отчего Якубов не бывает у нас!.. — Он ввел меня.

Жена его, уже упомянутая выше худощавая дама, с поблекшими щеками и синими впалыми глазами, сидела в белом пеньюаре, с неубранной головой, в маленькой гостиной.

— Послушай, Лев Михайлыч: это ни на что не похоже; ты ведешь прямо ко мне, да еще молодого человека, а я не одета!.. — упрекнула она.

— Представляю тебе: такой-то.

— Monsieur est tr?s pr?sentable,[16] — бесцеремонно, вслух заметила она, с любопытством оглядывая меня с ног до головы.

Я поежился от этого замечания прямо мне в глаза. «Как римская матрона с рабом, не церемонится!» — подумал я, помня еще римскую историю после университета.

— Знаешь, отчего Петр Андреевич не ездит к нам? боится заговора, тайных обществ: у нас-то! А впрочем, знаете что, — прибавил он, обращаясь ко мне, — у меня между декабристами много приятелей, есть и родные. Да от нас, кто был помоложе, таились тогда, и я попал в противный лагерь и фигурировал на площади 14 декабря: в меня камнем бросили из бунтующих рядов, с ног сшибли... Это было замечено...

— И слава богу! — заметила жена, — за то ты теперь губернатор, а то бог знает, что было бы с тобой, если б связался с ними!

Якубов верить не хотел, когда я передал ему этот разговор. «Он с ума сошел: в первый раз видит тебя и разболтался! Услышит жандарм, ведь донесет!» — говорил он.

— Скажите Петру Андреевичу, что мы его очень любим, — прощаясь, говорила губернаторша, — чтобы заезжал каждый день; обедать бы приехал! А вы, когда начнутся вечера, будьте нашим гостем. Вы танцуете, и, верно, хорошо?

— Большой охотник! В Москве, на вечерах, я всегда начинал мазурку, — похвастался я

— И прекрасно. Соня! где ты, Соня? Поди сюда! — кликнула она в открытую дверь боковой комнаты.

Вошла молодая прелестная девушка, между пятнадцатью и шестнадцатью годами, с таким же острым и живым взглядом, как у отца, с грациозно сложенными губами, с красивым носиком, с ярким, нежным румянцем.

Она застенчиво присела в ответ на мой поклон.

— Вот у нас еще танцор: он будет твоим кавалером на наших вечерах вместо этого неуклюжего Миши Лопарева...

Ее взгляд мельком скользнул в мою сторону. Она опять присела и скрылась. После этого я уехал и долго не являлся к губернатору, пока он не прислал за мной жандарма, как меня ни принуждал Якубов.

— Вместе с вами, пожалуй, — отговаривался я, зная, что он не поедет.

Еще до наступления зимы я успел перезнакомиться со всеми губернскими властями, председателями, советниками палат, членами разных правлений и многими приехавшими на житье в город помещиками.

Почти всех этих членов, от больших до малых, привязывало к службе не одно жалованье, тогда незначительное Какой-нибудь председатель палаты получал тысячи три, советники — тысячи по две с половиной (ассигнациями), а младшие, правители дел, разные секретари и т. п., кто полторы, кто тысячу рублей; ниже спускалось до семисот и трехсот рублей, даже менее.

Очевидно, жить этим было нельзя, иногда с семейством, особенно в провинции, где даже у мещан водились свои лошади. Обедал всякий дома, клубов не водилось. Обедая в гостях, приходилось принимать и у себя: везде расход. Чем же жили все эти «служилые люди»? А доходами.

От Якубова я узнал историю состояния каждого из губернских тузов. Крупные дворянские состояния, источники и количество доходов он, не знавший только своих собственных, знал отлично. «Вот у братьев Иглевых, — говорил он, — до пятисот тысяч дохода: старший живет роскошно, мотает, а у младшего, Н. М., никто никогда чашки чая не выпил. Сидит безвыездно в деревне. Сам по утрам пьет молоко, а за обедом ест вареную говядину с кислой капустой. А дом у него старинный, барский, одни оранжереи чего стоят! Персики, ананасы свои...»

— Ведь он ест же их: не все одну капусту! — возражал я.

— Как не так, — ест! Всё посылает в город на базар. На одних яблоках тысяч пять получит в год. А тронет в саду яблоко мальчишка или баба — так вздует!

Про другого говорил:

— А этот сотню тысяч получит в год, а проживет две — на псовую охоту.

Про чиновников, дельцов, катаясь со мной по городу, сообщал много подробностей. Укажет, бывало, то на тот, то на другой дом: «Вот это дом советника или председателя такого-то — и расскажет при этом: — Он приехал сюда, на мундир денег занял у меня, а теперь у него деревенька с тремястами душ, да домик этот выстроил, жене из Москвы наряды выписывает, ведет большую игру».

— Откуда же все это: богатую невесту, что ли, взял? — спросишь.

— Нет, бедную дворяночку взял, сироту. Как откуда? Лет десять секретарем в консистории пробыл, там нажил, потом губернатор Тмакин переманил его к себе в секретари, дельный был, а потом съездил в Петербург, подмазал где следует и воротился председателем. Хапун, пострел! — заключал он.

Обо всех отставных и служащих он развивал передо мной такую же хронику. Отзывы эти проникнуты были брезгливостью. Честный моряк, не знавший даже доходов с своего имения, очевидно презирал этот способ наживы. От этого он бросил свою гражданскую губернскую службу. «Нашему брату, дворянину, грязно с ними уживаться», — отзывался он.

Впрочем, весь город, то есть все губернское общество, не только мирилось с системой чиновничьих доходов, но даже покровительствовало ей. Плохенького, не умевшего наживать этим способом или занимавшего недоходное место — не носили на руках.

Правительство, конечно, знало, что казенного жалованья нехватает на прожиток, потому и не совало носа в омут непривилегированных поборов — стало быть, терпело их; по-французски есть верное слово: tol?rait.[17]

Такие поборы и не назывались взятками. Этим словом клеймили обыкновенно вымогательство, прижимательство, голую продажу правосудия в уездном суде, в палате, в процессах по имущественным делам. Такие судьи-лихоимцы были у всех на виду и на счету и уважением не пользовались. Если в обществе водились с ними, то это только по личным расчетам.

— Хапун, пострел! — говорил Якубов при встрече с таким судьей и быстро перекидывался на другую сторону линейки, чтоб не отвечать на поклон.

Какие же, спрашивается, доходы затем могли получать служащие? Я недоумевал, но, перезнакомившись с служебным персоналом, я мало-помалу проник взглядом в губернскую бездну. Например, я узнал, что всякий священник или благочинный, обязательно представляя в год две книги в консисторию, одну метрическую, другую не помню какую, прилагал, смотря по приходу, известную сумму для секретаря: кто сто, кто двести или и более рублей. Можно сообразить, по числу приходов в епархии, какая почтенная сумма составлялась из таких приношений. А если к этому прибавить бракоразводные дела — то как было не нажить секретарю дома и деревни!

Точно так же и в губернской службе: городничие, исправники представляли свои годичные ведомости, отчеты и прочее, тоже «со вложением» известной суммы, иногда крупной, если в этих отчетах и ведомостях, то есть в городах и уездах, не все обстояло благополучно.

Давали не то что случайно, для покрытия каких-нибудь крупных дел, а так просто, по обычаю. И как не дать: пожалуй, иной правитель дел или лицо по особым поручениям при случае и напакостит, а получив подарочек — посовестится, а если бы случился грешок, то замнет, промолчит.

Прошу заметить, что я говорю про давнопрошедшее время: теперь, вероятно, священники посылают в консисторию только одни книги, а городничие и исправники — одни чистые отчеты, без «вложений» для секретарей.

Я помню юмористический рассказ губернаторского чиновника по особым поручениям, Янова, человека образованного, собеседника веселого, неистощимого на анекдоты и рассказы. Предместник Углицкого употреблял его по письменной части, так как он писал скоро, живо и хорошо, но должен был удалить его от писания. Он в деловые бумаги подпускал остроты и юмор. Губернатор ему однажды заметил, что в деловых письмах к важным лицам надо писать имена их полностию, например: не Егор Петрович, а Георгий, не Ефим, а Евфимий Иванович, не Сергей, а Сергий и т. д., а к неважным лицам можно-де писать просто. Янов принял это к сведению и пошел писать: к какому-нибудь министру в Петербург — «Федорей Павлович», «Михалий Иванович», а к простым, напротив, вместо Афанасий Степанович, писал «Афанас Степанович» и т. п. Несколько таких бумаг успели проскочить в Петербург и возбудили там внимание. Потом в одной деловой бумаге, говоря о каком-то умершем чиновнике, написал, что «покойный был беспокойного нрава». За эти остроты от писания бумаг его устранили.

Обращаюсь к его рассказу. Это говорилось в губернаторской канцелярии, при других, между прочим, при правителе канцелярии. Губернатор задумал объезжать, по положению, губернию и послал Янова вперед, в те места, где он хотел сам побывать и осмотреть. Это делалось с тем, чтобы по уездам привели все в порядок, исправили неисправности, словом — чтоб проснулись, где власти спят, и принялись за дело. Заставать врасплох и потом карать за неисправности или ждать исправления — казалось хуже. По отъезде губернатора опять спустили бы рукава — и спускали. Губернские власти знали это очень хорошо по опыту.

— Вот я поехал, — рассказывал Янов, — приехал в К., остановился у городничего; квартира уже была готова. Он угостил отличным завтраком, потом стал показывать толстые дела, какие-то книги и бумаги. «Потрудитесь проверить приход и расход сумм», — говорит. Я, наморщив лоб, пристально заглянул в них, не прочитал ни строчки, притворился, что проверил итоги. «Верно, говорю, прощайте». — «Вот еще полиция, пожарная команда, говорит, не угодно ли взглянуть?» А я уж влез в тарантас. «Ах, чорт бы тебя взял, мучитель!» — думаю. «Превосходно, говорю, так и блестит! А пожарные, какие молодцы?» — добавил я, глядя на мизерных, меленьких четырех солдатиков в изношенных мундирах. «Мундиры с иголочки», — подсмеивался я. Я стал надевать перчатки: только один палец не лезет — что такое? Я опрокинул перчатку: из пальца ко мне на колени посыпались золотые, штук двадцать. Я проворно подобрал, спрятал их в карман. «Прощайте, говорю, приподняв фуражку, у вас все в отличном порядке, вы примерный чиновник, — так и губернатору доложу. Трогай!» Приехал в С. Та же история: ночлег у городничего, отличный ужин с шампанским — и где только они его там берут в захолустье? На другой день такой же смотр и отъезд. Прощаюсь, надеваю перчатку: опять палец не лезет и перчатка тяжела. Мне это понравилось. Дальше я уж сам стал смотреть, — тяжела ли перчатка и лезут ли пальцы?

— Вы, может быть, думаете, что он шутит? — сказал мне секретарь, смеясь, — вовсе нет: это точь-в-точь было!

— Какие шутки! — почти обидчиво заметил рассказчик. — Воротясь, после ревизии, я за обедом у губернатора рассказал и распотешил всех.

— И губернатор слышал?

— Как же: он больше всех тешился! — заключил рассказчик.

— За что же вам давали?

— Как же: за то, что не смотрел и не видал ничего.

— И у вас не было того, что называется... — начал я и остановился, приискивая слово.

— Scrupule,[18] верно, хотите вы сказать? — договорил Янов, — было, как не быть! Я даже думал, не отдать ли назад, да... передумал. Ведь это не взятка, — фи, как можно! Я не способен ни прижать, ни пожаловаться, и если б нашел неисправность, сам заметил бы и посоветовал исправить. А тут просто суют в руки лишние деньги, да еще нажитые, очевидно, неправедно. Как же их не отобрать и не спрятать в карман, тем более что перчатки разорвались, не выдержали бы...

И рассказчик, и все слушатели смеялись.

Зимой, я помню, одна барыня, небогатая помещица, сетовала, рассказывая своей приятельнице при мне и еще при одном родственнике, старике, по секрету, о своем недоумении, за кого выдать дочь, хорошенькую девушку, с которой мне приходилось иногда танцевать на вечерах.

— Двое приглядываются к моей Кате, — говорила она, — и Ягорский и Мальхин: того и гляди сделают предложение, а я не знаю, как быть, за которого отдать? Ягорский — жених бы хоть куда! И Кате нравится, из себя видный, славно танцует, по-французски говорит, так и сыплет...

— Так вот за него бы и отдать, если он нравится барышне, — вставил я.

— Вот молодые люди: у них все романы в голове! У меня еще дома две на руках: многого я дать не могу, чем же станут молодые жить? Вот у Мальхина, так у того полтораста душ, доходу от должности, говорят, тысяч пять получает...

— Помилуйте, он плешивый, толстый, да еще взятки берет! — брезгливо перебил я.

— Ну, нет: он свежий, бодрый, что называется — «в соку». Брюшко точно — есть, но он еще танцует на балах, — заступился за него старичок. — А какие это взятки! Не взятки, милостивый государь, а доходы получает по месту советника казенной палаты! — строго прибавил он.

— Ну, это все равно! — сказал я.

— Как все равно! — горячился старик, — не все равно! Вот будете служить, тоже сами будете получать доход: без дохода нельзя...

— Не буду! — сердито отрезал я.

— Молодо, зелено! — сказала мать Кати.

Так казна, пассивно допуская нештатные «сборы», негласно делилась с служащими своими доходами и тем дополняла не хватавшее на прожиток скудное жалованье.