Владимир Личутин "НАТОПИЛ ОН СМЕРТЕЛЬНУЮ БАЕНКУ…"
Владимир Личутин "НАТОПИЛ ОН СМЕРТЕЛЬНУЮ БАЕНКУ…"
Из книги воспоминаний "Год 93… Вид из деревенского окна"
... "Вот те на… У вас что, и свету нет?" – спросила Лариса, входя в избу.
"Нету свету, Ларочка! Отрубили, – воскликнула Люся Проханова, слегка захмелевшая, оттого голос у неё был сладкий, игривый. – И не надо… Как-то даже лучше, глазам спокойнее при свечах."
"Ага, церковью пахнет, постом, кадилом, попом…" – перебил Проханов. Жуковатые глаза у него играли в сутемках, как влажные маслины.
"О чем ты, Саша, говоришь… Тебя даже неловко слушать… Мы так привыкли к удобствам, Боже мой, так далеко отошли от природы… Это наше несчастье…"
"Может быть ты и права, Люся, но с удобствами лучше, – поправила Лариса Соловьева, зябко перебирая плечами и вместе с тем, наклонившись над столом, оценивающе оглядывая его, прицеливаясь к тарелкам. – Люсечка, дорогая, мне так хочется есть, я так проголодалась, я так устала. Это просто счастье, что нам Бог помог, и мы не заблудились в метель, не застряли в болотах, не укатили в другую сторону, не погибли и не замерзли, что нам попался какой-то странный человек, он неожиданно вышел из леса с посохом, в волчьей дохе, в лисьем малахае и с седой бородой по пояс – и показал нам дорогу. Мы предлагали его подвезти, но он отказался, лишь махнул рукою – и пропал… Я оглянулась, а его уж нет. Володя Бондаренко, я правду говорю?.."
"Почти…"
"Невероятно, мистика какая-то! – вспыхнула Люся. – Это так странно, неправда ли? Это чудо… Кричи – не докричишься… Вы одни в ночном лесу, метель, и этот старик в бороде вдруг появляется из тьмы. Как это всё по-русски. Может это был даже… Ну, как ты говоришь. – Женщина смутилась, прикусила язык, чтобы не сказать лишнего. – Короче, я этому верю."
"Ну, как не верить… Я же не вру, правда, Бондаренко?"
"Почти… Ларочка, успокойся, соловья баснями не кормят. Мы так не успеем старый Год проводить. А это плохо… Саня, скажи нам путеводное слово."
Проханов отключился от разговора, перестал едко притравливать жену, вставлять палки в колеса, но сидел, откинувшись на спинку стула, призамгнувши глаза, какой-то помолодевший, домашний, благорастворённый, с доброй беспечальной улыбкой, со стороны, из сумерек, наблюдая за всеми. Свеча притухала, оплывала, темень сгустилась вокруг стола, лица наши едва различались. Дуся вдруг спохватилась, зажгла на кухне керосиновую лампу, затрещал фитиль, едкий запах притёк в горенку, и стены слегка прираздвинулись. Саша очнулся:
"Ну что сказать, дорогие мои друзья… Год девяносто третий уходит от нас, ужасный год, страшный год распада страны, разрушения, смертей, гибели близких, жути, крови, слёз и страданий. Уже, казалось, никто не устоит под сокрушительным навалом антинародной власти, нашу газету "День" закрыли, ворвались в редакцию люди в масках, бронежилетах, с автоматами, будто мы какие-то разбойники и грабители, всё что могли унести – унесли, нас выгнали на улицу… Но это был и светлый год, год надежд, русский народ восстал, впервые за много лет показал силу духа, страсть к сопротивлению, жертвенность и мужество, сотни людей, отстаивая честь и правду, сгорели заживо в Белом доме, в этом окаянном крематории, – но не сдались… Мы: Бондаренко, я и Женя Нефедов, бежали, нас преследовали, мы скрывались, мы могли бы затаиться и в Москве, и там бы нашлись надёжные люди, но мы направили стопы к Володе Личутину, нашему другу, зная, что в глубине рязанских лесов он убережет нас, укроет, даст перевести дыхание и осмотреться, как действовать дальше. И вот мы снова здесь, в этом добром деревенском доме в глубине России, занесённой снегами, у наших друзей Володи и Дуси, нам здесь хорошо, уютно, спокойно, мы не сломались, у нас есть новая газета "Завтра", которую мы неимоверными усилиями выпускаем, скитаясь по стране в поисках типографии, убегая от сыщиков, милиции, властей, которым приказано нас держать и не пущать, но находятся всюду верные помощники, народ нам верит, народ ждёт нашу газету. А значит, ничто не пропало зря, и впереди нам предстоит борьба… Все мы, слава Богу, здоровы, беда миновала нас, обошла стороною и детей наших... Вот за всё это и выпьем."
"Саша, ты златоуст, – невольно воскликнул я, душа моя ослезилась, всхлипнула неслышно, заполнилась теплом ко всем сидящим, и что-то подобное, наверное, овладело всем застольем. – Ещё Валентин Распутин может так же говорить, без запинки, будто словесную пряжу вьёт, и ни одного разрыва…"
"Наконец-то похвалил… И для меня одно доброе слово нашлось…"
Звякнули рюмки, дружно сойдясь над столом. Не успели толком закусить, поднялся Бондаренко с бокалом шампанского… Жена покосилась на него, но промолчала:
"Ларочка, бокальчик шампани – и всё… – сказал умоляюще. – Что делать, своя бочка выпита, пора лодку вытаскивать на берег, сушить вёсла и думать о вечном. И хорошо, что завязал, больше времени останется для работы ... Александр Андреевич всегда рад такому работнику: не курит, не пьёт, ну и дальше по всему списку…"
"Верной дорогой идёте, товарищ Бондаренко... Ещё бы не ел, не пил и зарплаты не просил… Цены бы тебе не было", – засмеялся Проханов.
"Ну, дорожка, конечно, надо сказать… – протянул Бондаренко, поблёскивая очёчками. – Не на Голгофу, конечно… Но всё-таки. Ведь под Москвой деревня, каких-то вёрст триста всего, считай совсем рядом; погромче крикни, на Красной площади услышат. И вот едем, мы, едем – конца-краю нет, гололедица, темень, метель, людей – никого, вымерла Россия. Ну, как тут не запаниковать?.. Мне-то конечно что, не я же за рулем. Посиживай себе… Я говорю, Ларочка, не трусь, Бог не выдаст, свинья не съест, – ха-ха…ха! Ну как, Лариса, я был прав? Доехали ведь и вполне благополучно, и никто нас не съел. Ни волки, ни свиньи, ни медведя. А могли бы, могли, если бы мы вбок отвернули. И тут какой-то человек нам попался… Ведь на авось ехали-то, не зная пути. О чем это я? Да… значит в русском "авось" не все так мелко, нелепо и глупо, как изощряются западенцы, а в нём какая-то глубокая сила живёт, которая и руководит. А над "авосем" стоит наш русский Бог, а с ним-то мы выстоим и с нашего пути не сойдём! – Бондаренко заголил запястье, взглянул на часы. – Кстати, друзья, тютелька в тютельку, самое время поднять тост… Не только я говорю вам сейчас, но и вечно пьяное Кабанье Рыло из Кремля, которого мы, слава Богу, сегодня не слышим и не видим из-за отсутствия электричества: "С Новым Годом, дорогие товарищи!.."
"Кого не видишь, того как бы и нет. Не ко времени вспомянул… Хоть сейчас-то посидим во спокое безо всякой московской шпаны", – ввернул я запоздало и отхлебнул "шипучей советской кислятинки". Пузырьки шибанули в нос, и я закашлялся.
"Нельзя, Личутин, никого ругать в светлый день", – с намёком пошутил Проханов и вдруг тихо-тихо запел:
…А где тот лес"? Черви выточили.
И где черви? Они в гору ушли…
И где та гора? Быки выкопали.
И где быки? В воду ушли…
Голос у Проханова низкий, густой, с переборами, внутренне напряжённый, будто придавливают ему грудь и не дают звуку вырваться на волю в полную силу. Саня не просто поёт, но словно бы вглядывается куда-то вглубь своей недремлющей памяти, где вся жизнь его поместилась от младых ногтей до нынешних первых паутинчатых седин. Люся подключилась бархатным голосом, ловко подстроилась под водительство мужа, не переча ему… Вот два голоса слились, не бегут вразбродицу, перенимая на себя власть, но знают такт и меру, и добровольное подчинение. А без этого чувства согласия, братцы мои, никакая песня красиво не завяжется, искра противления и гордыни невольно выдаст себя, выскочит из горла петухом… Невольно вспомнилось, как праздновали однажды день рождения у Володи Бондаренко на станции "Правда" в крохотной тесной квартирёшке из двух чуланов, куда сошлись человек пятнадцать единогласников и единомысленников. Сбились, как кильки в банке, но ведь хорошо было в тесноте, так сердечно и незабытно, но уже неповторимо… Вот так же, как сейчас, Прохановы вдруг запели и у Люси вырвалось непроизвольно: "Если бы вы знали, как я люблю Сашу!" Вскрикнула и вспыхнула лицом и, по-птичьи округлив карие добрые глаза, с изумлением взглянула на мужа, а тот гордовато приоткинулся к спинке дивана, вот-де, я какой гусь, встряхнул густой воронёной волоснёй, но промолчал, наверное, в некоторой оторопи…
Лет восемь, поди, минуло с той поры? – мысленно прикинул я, вглядываясь в поющих друзей. – Как быстро, незаметно проскочили они.
…И где вода? Гуси выпили.
И где гуси? В тростник ушли…
И где тростник? Девки выломали.
И где девки? Замуж вышли…
И где мужья? Они померли.
И где гробы? Они погнили.
…Когда стол собирали, думали загулять до рассвета, как водилось в прежние годы. Иль темнота вселенская так тесно объяла, что остудила застолье, иль все приустали за долгий суматошный день, но вдруг все разом скисли, загрустили, запозёвывали, запоглядывали на кровать…
"Бай-бай, бай-бай, ты собачка не лай…"
Так закончился год девяносто третий.
А утром небо заволокло, затянуло хмарью, с крыш закапало, от снегов поднялся влажный туманец. Стало промозгло, душно, словно апрель на дворе. С крыш обрушивался с грохотом подтаявший снег. Наши женщины решили навестить часовенку, что затаилась от постороннего взора у лесного святого родника, но ни дороги, ни стёжки туда по-за деревней; и, увязая в сыром снегу по рассохи, с кряхтеньем и бабьим визгом одолели они метров десять от околицы и, мокрые по пояс, вернулись обратно в избу. Восторг от деревенского житья сразу попритух; впереди ждал длинный день, ни света, ни телевизора, глухая тишина. Ну чем занять себя наезжему горожанину? Только спать, есть-пить, да сплетничать.
И тут вспомнилось, что обещана гостям деревенская баня. Уж так повелось нынче в народе: если хочешь заманить гостей в деревню, то обещай уху из свежины и парную. Баня слывет за ощутимый зажиток и хозяйственность; это почти роскошь… "Что, у вас даже баня есть своя?" – обычно переспрашивают, округляя в легкой зависти глаза, как будто век не мывались.
…А баенка у нас стоит под старым вязом в огороде. Половину занимает присадистая печь с котлом и, чтобы протопить, надо день убить, столь прожорлива она, неукладиста; надо кипящую воду сливать в баки не один раз, дров таскать охапками, чтобы каменье прокалилось, да после дать остояться с часок. Баня не новьё, ей уже лет пятнадцать, строил, как заехал на рязанщину, мох из пазьев синицы-трясогузки повыдергали, оконницы порасселись, половицы порассохлись, на потолке песок повысыпался в щели. В общем, с обрядней, надо сказать, мороки много; исстари повелось в деревне – чтобы баню урядить, надо вбить в неё целый день. (Хорошо ещё, если колодец рядом. Помню из детства: наш дом в Мезени стоял у болота, а родник был под угором, таскали воду за километр, но от бани не отступались.) Потому и говорится издавна: "банный день". Значит, все прочие труды невольно отступают на второй план, потерпят до завтра. Хозяин топит, жена пол, полок, потолок, лавки да и стены голиком с дресвою шоркает, щёлок в бочке наводит, бельё рубелем катает, шайки-тазы намывает. Так и стоит перед глазами эта незабытная картина, словно и не укатилась под обрыв с тех дней плывучая прорва лет. И вроде бы моркотны, суетны эти хлопоты, сколько надо убить драгоценного времени на помывку бренных телес, но мы же русские люди, а не турки остроголовые, не итальяшки-макаронники, и не спесивые французишки, чтобы телесную чистоту наводить из медного тазика, где воды с кружку. Для русского баня – это как бы разговленье после недельной работы на земле, телу – праздник, душе благое смущенье, а сердцу веселье. Как хорошо, поддав на каменицу, хлёстко пройтись берёзовым веником по истомлённым, жаждущим жара моселкам… Да нет, пожалуй, я на этом и остановлю всхлипы и придыхания, ибо изрядно уже понаписано в литературе о русской бане…
И вот пробили мы лопатами тропинёшку в зыбуне – получилась траншея по пояс; и стал я топить по заведённому порядку. Но только упустил из виду, что неожиданно оттеплило на воле, сырая сизая мгла повисла в воздухе, с крыш каплет, брёвна баенные отпотели, лавки отсырели. Эх, кто бы надоумил с вечера подбросить в топку охапку берёзовых поленцев, чтобы просушить стены… Калил, калил я баенку, наверное, костёр ополовинил, столько дровья извёл, и парилку-то вовремя закрыл, и веники-то замочил, кажется, сделал всё честь по чести, чтобы не втоптать себя в грязь перед друзьями-пересмешниками. И уже впотемни с дворовым фонарём отправились мы гуськом на помывку, растелешились, нырнули в парилку, зажгли свечу в стоянце; расселись мои друзьяки соколами на полке, приказывают сверху: "Ну-ка, друг Личутин, подкинь ковшичек, а мы испробуем свежего парка!" И приготовили веники. Зачерпнул я из котла кипяточку, плеснул на каменья, а от них лишь – пшик, и какая-то сырь пеленою развесилась в бане, ничего толком не видать и с потолка тут закапало, запоточило на наши головы. Ещё раза два пытался я пробудить бессердечную каменицу, вдохнуть в неё жизни, но только залил водою. И свеча тут сгасла. На ощупку, кой-как окатились – да и скорей в избу. И не столько напарились – сколько угорели, намерзлись, аж посинели, сидючи на полке… Посыпалось тут насмешек на мою грешную голову – не со злого сердца, но язвительных; и то ладно, хоть нашёлся повод посмеяться и выпить. Ведь кто на Руси после бани не примет рюмашку водчонки? Как говорят в народе, только Иисус Христос – у него руки приколочены, да телеграфные чашечки, что висят на столбе вниз головою.
И пока сидели за столом, поджидая, когда наши женщины вернутся из бани, зародилась в моей голове подозрительная мысль, что кто-то вадит нами, строит злые козни, ставит в Новый Год подножки одна за другою, чтобы мы пали рылом в снег, да больше и не выбрались из него. Не иначе как черт хвостатый, незаметно проскользнув в подоконье нашей избёнки или в полые двери, все наши добрые намерения ретиво перечёркивает…
А тут и наши женщины вернулись с помывки с охами да стонами: напились, бедные, угару. На Ларисе лица нет. А спальное её место было на кухонном столе, то она тут же взлезла с помощью Бондаренко на своё ложе, ручки на груди скрестила, собралась помирать. С сердцем дурно, щёки – мел, глаза ввалились, обочья почернели – отходит наша подружия. Эх, забегали мы вокруг, как у новогодней ёлки, стали пособлять, отхаживать каплями. Лариса лишь вяло отмахивалась ручонкой да пристанывала, дескать, отстаньте, дайте спокойно помереть. А что нам-то делать? До больницы не докричишься, связи нет, дороги нет, света нет. Эх-ма, Русь ты, великая да бескрайняя, да могучая, при пьяном, диком самоуправе-вознице. Далеко ли укатишь при безумном кучере?
"Сотворил ты всем нам, Личутин, смертельную баньку, – подвёл итог насмешливый Проханов. – Большое спасибо тебе… Вот зазвал к себе в гости, а суждено ли выехать – это ещё баль-шо-ой вопрос."
Я пробовал оправдаться и отшутиться – да куда там, никто и не слышал меня. Расползлись по избе на ночевую, как пьяные тараканы, – да с тем и празднику конец. Я задул лампу, ощупкой нашарил кровать, грустно забился под одеяло; ширя глаза, недолго вглядывался в темень, объявшую дом, напряжённо вслушивался в избяные звуки, как бы на слух справлялся, живы ли ещё мои сердешные… Да с этой тревогою на сердце и уснул.
…Утром гости разъезжались. Я положил Проханову в багажник обещанную свиную ляжку. Проводил друзей до росстани, помахал рукою. На следующий день и мы покинули деревню.
Но, как оказалось, на этом приключения друзей не закончились. На свиной оковалок свалилась канистра, и мясо всю дорогу до Москвы отмокало в бензине.
…Лариса Соловьева на московской кольцевой автодороге умудрилась загнать свой "жигулёнок" под кузов "камаза". Но, слава Богу, всё обошлось.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Невольно возникает вопрос: отчего именно на переломе, когда один год умирает, а другой нарождается, случается столько странных историй, порой невразумительных и необъяснимых, похожих внешне на стечение обстоятельств, но в сути их всегда таятся чей-то умысел и злая сила; именно в эти дни из тлена и тьмы, как по зову трубы, приступают к православному жилищу обавники и ведуны, волхвы и кудесники, ведьмы и колдуны, и прорва прочей лешевой силы, – и давай играть с христовеньким. Здесь таится много таинственного и туманного и нельзя объяснить только тем, что именно в эти поры рождается младенец Иисус, и нечистая сила мешает ему укорениться на земле-матери в образе человеческом, чуя его небесную Божескую силу, которую они не в силах обороть.
Ведь когда-то Новый Год не был в канун рождества, и приноровлен он в самую неурочную, неудачную пору для летоисчисления, как бы человек после ни исхитрялся приукрасить, мифологизировать этот день, призовя в свою помощь даже древнего языческого бога Мороза. Получается, что год начинается с зимы и кончается зимою, каждый раз прихватывая суровой снежной поры у своего молодшего брата. И как ни исхитряйся тут, как ни выкручивайся умом, но мы невольно подпадаем под плен Деда Мороза, как бы ни старались вырваться из его оков. Мара, Маруха, Морея, мрак, морок, мор, море, марево, Мороз – это личины бога смерти, и выходит, что мы празднуем не день зарождения года, но славим древнего бога смерти…
Я не ратую за перемену календаря, но лишь высказываю мысли по поводу, замечая несовершенство ума, гордыню земных властителей, переиначивших численник. Ведь у Бога свое время, не подвластное нашему разумению; им запущены однажды небесные часы, и планеты-шестерёнки, невидимо притираясь друг к другу, крутятся до той поры, пока этого желает Творец.
У наших дальних предков, когда они жили по солнцу, когда Солнце было Богом, годовой круг начинался в марте и назывался – "лето". И смена времён была естественной, законченной: весна-лето-осень-зима. Каждой поре по три месяца. Позднее сошли на сентябрь и снова годовой круг был верен и биологически, и духовно, и душевно: осень-зима-весна-лето… Значит, величили, праздновали, миловали иль Весну, когда всё в зачине, в ератике и любви; иль Осень, когда человек собирает плоды своего труда на земле-роженице, "хлеб наш насущный"… Зима притаена в круге жизни, после неё всегда будет весна, рождение, воскресение…