Уно Лахт ИЗ ОTЕЛЯ В ЛОМБАРД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Уно Лахт ИЗ ОTЕЛЯ В ЛОМБАРД

Недавно в Эстонии дружески общался с известным прозаиком Уно Лахтом, вспоминали веселые семидесятые, ругали нынешнее время. Уно Лахт высоко оценил уровень газеты "День литературы", поразился, что сегодня можно выпускать такие литературные издания, жестко прошелся по эстонским политикам, на корню распродающим всю Эстонию и предложил нам для публикации свою новую автобиографическую новеллу. Он считает, что без русской культуры невозможно возрождение эстонской культуры. А пока у них писатели есть, а литературы нет.

Владимир БОНДАРЕНКО

Шарманка-шарлатанка

как сладко ты поешь!

Шарманка-шарлатанка,

куда меня зовешь?

Булат Окуджава.

Из "Песни старого шарманщика", посвященной Е.Евтушенко

Ликвидировать бордель оказалось проще простого. Ни крови, ни слез. Несколько бутылочных осколков в голове, чуток стрельбы, пару очередей из ППШ. Пыль столбом от осыпавшейся штукатурки. Истеричные вопли пьяных шлюх. А потом повисшая вместе с известковой пылью тишина. В том домике с зелеными ставнями в маленьком городке на юге Эстонии. На площади с фонтаном, где толстощекий карапуз прижимал вырывавшегося сома к скользкому пузику, и струи били из обоих ртов — рыбы и мальца и, кажется, еще одна струйка весело журчала из письки пацана… впрочем, точно не помню — склероз, известковая пыль на чердаке.

Помню, правда, как "гроза бандитов" — начальник уездного отдела МГБ майор Персик похвалил меня севшим голосом: "Молодцом! Дал жару этому гадюшнику!"— "Служу Советскому Союзу!— гаркнул я в ответ.— Ура-а!"— и штукатурка опять посыпалась в борделе.

Хотя никакой это был не бордель. Никакое не заведение интимных услуг и эротических изысков, говоря языком нынешней газетной рекламы. Просто остался от немцев этакий кружок сексуальной самодеятельности изголодавшихся по мужику военных вдов и перезревших блядовитых девиц. Ни тебе безопасного секса, ни мало-мальского профессионализма — обыкновенный проходной двор по дороге к базару (не к рынку и рыночной экономике!), где тети запросто переключались на удовлетворение жеребячьих инстинктов победоносных советских воинов. И мешали тем самым их боевой и политической подготовке — плохо они на посту стояли, потому что уж больно хорошо у них стояло…

А Великая Война тем временем почти уже закончилась. И казалось мне тогда, зеленому юнцу, что Победа должна быть… чистой, что ли. Чтобы война — вчера, а сегодня — мир. Чтобы настоящие хозяева земли дружно вышли в поле без оглядки на лесную чащобу. Чтобы не рвались почем зря мины, развешивая по деревьям коровьи кишки и пастушьи опорки.

Но еще много раз меня слепили вспышки выстрелов и неслись в мою сторону кусочки свинца, поскольку гонялся я, мобилизованный, за нелегалами, которым было наплевать на любые мобилизации любых армий, за доведенными до отчаяния мстителями, у которых выбор был невелик: смерть на месте либо смерть в Сибири. Реже, однако, но попадались и настоящие изверги, авторы массовых убийств с руками по локоть в крови. Довелось мне составлять описание одного массового захоронения под Тарту. Так вот, этот подробный многостраничный протокол вызвал, видимо, профессиональный интерес заплечных дел мастеров времен репрессий. Во всяком случае, был он размножен, как мне говорили, тиражом в триста экземпляров и разослан по Союзу. Это когда до рождения образа супершпиона Штирлица оставалось по меньшей мере "Семнадцать мгновений весны".

Искушения терзать писчебумажные принадлежности не удалось мне подавить и на гражданке, так что подробный протокол по поводу ликвидации борделя был далеко не случаен. И коварные редакторы газет, где мне впоследствии довелось работать, снова и снова пытались меня усподобить к ликвидации всяческих скопищ греха — так я превратился в заядлого сатирика, приговоренного к пожизненному ворошению грязного белья. В нашей многодетной братско-дружеской семье народов. Уж если что и надо было ликвидировать, то не бордель этот разнесчастный, а все то, что его окружало, — всю эту хлопотливую, деятельную фальшь.

Но почему я все возвращаюсь к "Ликвидации борделя"? Да потому, что эта единственная пробившаяся через бдительную цензуру и издательское решето работа, изданная на русском языке и распространившаяся на просторах матушки России смехотворным тиражом 40 тысяч экземпляров, даже в общипанном и порезанном виде вызвала раздражение у "кого не надо". Однако попалась на глаза и тем, кто разглядел в ней зерно, распознал "своего" — и принесла мне, таким образом, именитых друзей, которые, в свою очередь, познакомили меня с еще более знаменитыми, те — с корифеями, мол, будьте знакомы, это и есть тот самый прибалт, который, представьте, ликвидировал бордель. Хо-хо. Очень приятно, присаживайтесь, будьте как дома в нашем узком кругу.

И в конце концов круг этот объял необъятное (привет, Козьма Прутков!), вместив в себя дружеские застолья и публичные вечера поэзии, посиделки у камина на Старом Арбате и сборища в залах ЦДЛ, бархатные вечера в Гаграх и андалузские ночи… в Переделкино. Не говоря уже о Ялте и Коктебеле. Потому как на всей "великой и братской" территории, от края и до края, раскинулась паучья сеть домов творчества писателей-художников-композиторов. Еще один Гулаг — в своем роде. Признаться, эти фосфоресцирующие знаменитости меня завораживали. Настоящий талант сверкает и во тьме. Светится. Как сгнивший пень в лесу.

РАИСА МАКСИМОВНА, ЛАРА ИЗ ДОКТОРА ЖИВАГО И ЛАРИНА ДОЧЬ

…Тот год в середине 60-х для меня был полон событий и впечатлений. Весной я побывал За Границей (в Финляндии), в разгаре лета — в Гаграх, в Доме творчества писателей. Для северянина это означало и перегрев, и слоями слезающую шкуру — еще бы, на открытом балконе под палящим солнцем переводить с английского непристойную пародию на Библию — а что иное, как не это и есть ария продавца кокаина из "Порги и Бесс"? — скрашивать борьбу с текстом мелодиями Гершвина в собственном исполнении, каждые пять минут бегать под душ и каждые тридцать — к морю… Словом, домой я вернулся чернее любого Гершвиновского негра, но с незаконченным переводом.

В полном цейтноте ринулся в Нелиярве — всего в часе езды от Таллина — где меж высоких сосен мокла под грибным моросящим дождем безлюдная турбаза.

Не успел приехать, на следующий же день — проклятье какое-то! — вваливается туда человек тридцать туристов. По большей части — туристок. В основном москвичей. Во всяком случае, москвичкой была та, с которой я в тот вечер танцевал. Оч-чень стройная, чтоб не сказать вешалка. Костлявая тетерочка. То ли только что закончила МГУ, то ли уже в аспирантуре постигала глубины философии. Марксистской, само собой. Она казалась сверхсерьезной, выглядела, прямо скажем, переутомившейся, и этой поездкой премировала себя за труды.

Я смекнул, что завтрашний день для меня, похоже, все равно пропал, все окрестности заполонят туристки, ну и предложил себя ей в гиды. Она посмотрела на меня своими светлыми кошачьими глазами, взвесила, согласилась, сухо проинформировав, что она замужем. Хотя у меня и в мыслях не было ее склеить.

После завтрака я полдня таскал ее вверх-вниз по холмам (идеальный ландшафт для лыжных прогулок зимой!) она оказалась неожиданно выносливой спутницей, не верещала, такая, знаете, истинная комсомолка. Неожиданно упертая на своем, если уж что вбила себе в голову. О "Порги и Бесс", что я переводил, или американских битниках толковать нам с ней особо было нечего. Но она оказалась горячей защитницей Окуджавы, когда речь зашла о разгромных статьях "Ночной барабанщик" и "Черный кот" в "Комсомолке". Я только что не мурлыкал от удовольствия, пряча улыбку, потому как был, можно сказать, у самых истоков этой истории, как сказать, in corpore et in extenso…

…Всего месяц назад это было. Под пальмами Гагр. Как бы сама собой сложилась приятная компания для прогулок по берегу моря, дабы передохнуть от субтропической жары. Вдыхая ночную прохладу и без конца склоняя имена знаменитостей, как это принято у русской интеллигенции. Нашу компанию всегда украшали две-три грации — дочери живых классиков. Например, красавица Мария — дочь Всеволода Иванова. Я ей даже стихотворение посвятил, "Кукольный дом". Ну да не о том речь. Магнитом этой компании был, разумеется, не я. Я был, скорее, штатным шутом. Со своим мягким прибалтийским акцентом в качестве гарнира к изысканному русскому произношению.

А магнитом был, безусловно, Тимур Аркадьевич Гайдар, который в те времена носил морской френч с погонами старлея (к концу пожизненной службы, будучи в военно-патриотическом отделе "Правды", он дослужился до вице-адмирала, если не до контр-). Тогда он был живым как ртуть и точной копией своего сына Егора, нынешнего российского экс-премьера.

Гулять под гагрскими пальмами без грустного старинного романса или современной баллады для русской души немыслимо. И надо сказать, Тимур знал слова длинных песен лучше, чем кто бы то ни было. У меня самого память на тексты никудышная, и потому меня особенно поражало это дословное, до запятой знание Булатовских баллад. Как верующие знают псалмы. Пели "Последний троллейбус", "…А шарик летит..."— истово, как кавказские петушки с их утренней побудкой-кукареканьем, пока не попадут под нож. И "Черного кота" пели, особо мной любимого и близкого по жанру — помните: "надо б лампочку повесить — денег все не соберем"…

По дороге домой притормозил в Белокаменной на пару дней, и вдруг — как обухом по голове — статья в "Комсомолке". В чопорной манере распорядителя похорон автор подводил под творчеством Булата Окуджавы жирную черту. А сам Булат, лирик, со школьной скамьи попавший прямиком на фронт, выдавался за сноба и охотника за дешевой популярностью. Мы с Булатом ровесники, было дело, сидели за одной партой на всесоюзном семинаре молодых поэтов. Естественно, позвонил я ему домой, чтоб выразить свое возмущение статьей. В ответ услышал его сардонический грузинско-армянский смех. "Найдется у тебя свободных пару часиков? Сможешь прийти на мой гала-концерт? Тогда в полседьмого на углу Горького. Карета будет подана". И правда, в назначенный час мимо меня проследовала целая кавалькада черных лимузинов, один притормозил, из него высунулась на длинной шее ястребиная голова Булата: "Влезай! Карета подана!" — и номенклатурная свита рванула куда-то к западу от столицы, уже в сумерках свернула с магистрали на тихую дорожку, солдатик поднял шлагбаум и отдал честь. Вскоре показался сверкающий огнями вычурный фасад местного клуба, в фойе с космическими мотивами толпился военный и гражданский люд. В зале от первых трех рядов публики ослепнуть можно было — так сверкали золотом генеральские погоны, чередовавшиеся с изукрашенными глубокими декольте. Меня посадили прямо перед сценой — словно булатовского суфлера.

Он вышел на сцену как всегда — с гитарой на бельевой бечевке, оперся левой ногой на стул. Около часа пел свой нержавеющий репертуар, не сильно заботясь об аплодисментах. Только потом для передышки стал брать с подноса записки с заявками и пожеланиями. А записок была целая гора.

Кумира отблагодарили почти не отходя от сцены. Дугой изгибался ломившийся от яств стол, за каждой парой погон и каждым декольте стояло по кельнеру в полуфраке, за тяжелыми рубенсовскими портьерами слышались звуки балалайки…

На лесных тропинках меж четырех озер Нелиярве не стал я рассказывать своей спутнице о той поездке в Дубну — зачем разрушать ореол мученика в глазах комсомолки-аспирантки? И бахвалиться, что, мол, лично знаком. И не только с самим Окуджавой, но и с парой "придворных диссидентов" — так я окрестил их прямо в глаза, Евгения Евтушенко и Андрея Вознесенского. В немалой доле из черной зависти, потому что "пребывавшие в немилости у Кремля" ребята сновали между американскими университетами с той же скоростью, что советские спутники вокруг шарика.

И уж, конечно, не мог я предположить тогда, что запросто брожу по лесным тропинкам с еще большей, гораздо большей знаменитостью.

Задним числом судорожно пытаюсь припомнить, за что она особенно критиковала реформы Хрущева. Может, за "субъективизм" этих несуществующих реформ, которые закончились трагикомическим стучанием ботинка по трибуне? Наверное, она рисовала тогда комсомольско-идиллическую картину будущего "нерушимого братского союза". В нежно-голубых тонах булатовского "…а шарик летит". Но, если по-честному, разве эта картинка не стала — хоть отчасти — явью в нынешней России? С ее неразберихой, маклерами-дилерами, гоголевскими ярмарками и чикагскими бандитами. И властью, которая взвешивает, как лучше — рубить хвост собаке разом или по частям. Не интересуясь мнением собаки. И кто та собака?

В одном же спутница моя была совершенно неподражаема, чем и запомнилась особо. Она менялась на глазах, когда начинала превозносить необычайные свойства секретаря Ставропольского крайкома. Преображалась совершенно, ну прямо другой человек. Я забыл сказать — да вы и сами догадались — что этот замечательный партийный секретарь был в то же время ее мужем. С каким-то отрешенным, повернутым в себя взглядом она убеждала меня… хотя нет — считала само собой разумеющимся, что когда-нибудь этот редкостного ума, этической чистоты и удивительного обхождения с окружающими человек станет поистине великим. Кем именно? Я и спрашивать не стал, потому что при таком расходе пафоса ответ был совершенно очевиден.

В своей жизни мне и раньше доводилось встречать женщин, которые с пеной у рта защищали либо восхваляли свою половину, которая на поверку оказывалась либо перележалым под наседкой яйцом, либо (что уж и совсем смешно, если не грустно) отъявленным ловеласом. Раиса же Максимовна представляла собой максималистское исключение: она разжигала себя до экстаза (новоявленная Кассандра!) и настолько преображалась, что ты невольно начинал замечать в ней только самое прекрасное.

Тогда меня это даже напугало: подумал — не послеэкзаменационный ли синдром? Не переучилась ли, бедняга? Во всяком случае, теперь жалею, что не спросил тогда, известно ли ей про отважную Эвиту Перон, которая была соратницей и вдохновительницей своего мужа со времен долгой эмиграции, чтобы лишь на смертном одре принять поздравления с президентством. А вот о скандале вокруг пастернаковского "Доктора Живаго" мы, безусловно, говорили. О том, что Никита-кукурузник заставил писателя отказаться от Нобелевской премии. И о том, что прототип героини "местами уж слишком поэтического романа" красавицы Лары была немолодому уже Борису Леонидовичу и секретаршей, и спутницей жизни. К тому времени Ольга Ивинская уже отбывала срок в лагере. Как "валютчица". "Вот уж правы "голоса" — невежи мы беспросветные!"— смело возмущалась максималистка Максимовна.

Наше однодневное знакомство закончилось на станции, где Раиса Максимовна села на вечерний поезд, останавливавшийся у каждого столба и к полуночи доползавший до Таллина,— тогда такое путешествие в одиночку еще не было опасно для женщин. Тем не менее вежливость чуть не подвигнула меня вспрыгнуть в последнюю минуту на подножку… но ее в городе вроде бы ждали знакомые, а меня на турбазе — незавершенный перевод, весьма эротический:

Коль ноги не носят

И бабы не просят…

Нет, какой там не просят — не дают… Словом, работать и работать еще над "Порги и Бесс".

Уж ноги едва таскаю

И бабы в постель не пускают —

Как исхитриться и согрешить?

Исхитрился. Согрешил. Сам не знаю, как и чем, но, видимо, разгневал кого-то из партийных боссов. Во всяком случае, тот богатый на события год приготовил для меня еще один сюрприз: в один прекрасный(?) день вызвали меня в ЦК и вручили командировку… в мордовский лагерь заключенных. Хорошо, хоть не навсегда и не по этапу, а в составе культбригады — "обслуживать" соотечественников-политзаключенных. Ну, знаете ли, исходить перед полным залом мужиков в серых ватниках один черт — пафосом или сатирой — занятие неблагодарное. Скрытые остроты и завуалированные подколки в адрес власти звучали бы по меньшей мере идиотски — кому ж еще, как не им, ненавидеть эту власть от всей души? И с точки зрения властей это полный идиотизм: зачем тогда и держать их за решеткой?

"Бригада" была представительной: прокурор предпенсионного возраста, народный тенор Артур Ринне с аккомпаниаторшей — женой тогдашнего уфолога, ныне европолитика. И, конечно, сопровождающий — кэгэбист с буденновскими усами, серьезный, как звонарь из кладбищенской часовни. И я, в бежевом летнем костюмчике с фестиваля молодежи и студентов и несошедшим черноморским загаром — это в пору, когда в Мордовии уже падал мокрый снег.

Пользуясь случаем, местный оперативник притащил мне кучу тюремных виршей на эстонском языке, чтоб я непредвзято оценил их художественный уровень и тенденции. К делу я отнесся серьезно, часа три корпел над тетрадными листками в клетку и исписанными с обратной стороны старыми накладными. Удивительно, но в творчестве заключенных не было ничего не только националистского, но и национального. Большинство авторов как-то уж очень на русский манер кого-нибудь кляли на чем свет стоит, как Высоцкий в "Штрафных батальонах", или оплакивали свою горькую долю, как Есенин в "Москве кабацкой", или подражали приблатненным куплетам одесских биндюжников. Правда, встречались проникнутые геологической романтикой походно-костровые баллады, своего рода псевдо-лагерный фольклор. Ума не приложу, зачем надо было самому что ни на есть натуральному зэку имитировать блатной стиль? К тому же с этих где собранных, а где и конфискованных стихов моих соотечественников местами прямо-таки свисали верноподданнические сопли.

"Оперативник" выслушал мой отчет, глянул свысока и сухо выложил свой "козырь": "А у нас тут тоже есть своя писательница. Настоящая. Четвертый год сидит. Мадам Ивинская". Он ни на секунду не усомнился, что я знаю, о ком речь. Я, само собой, выразил желание хоть на минутку оказаться тет-а-тет с Ларой… и получил разрешение. По распоряжению вышестоящего начальства мне дали целый час в библиотеке на женской половине лагеря.

…У нее были по-монашески гладко зачесанные пепельные волосы, подчеркивающие выпуклый лоб на узком и словно бы прозрачном лице. Она выглядела так, что и в этом задрипанном тюремном халате могла бы спокойно появиться в любом литературном салоне. И вызвать завистливые вздохи обычно индифферентных дам. Подобная красота отпечатывается в памяти навсегда, хотя мне и трудно объяснить, почему. Образ был единым, впечатление полным: внешность, манера держаться, и особенно — взгляд. Холодный, откровенно подозрительный.

После того как я, знакомства ради, перетряхнул по свежей памяти всех нынешних обитателей Гагрского дома творчества со всеми их "зачем и почему", взгляд ее смягчился, она стала реагировать на какие-то имена легкой усмешкой. Потом понемногу начала и сама задавать вопросы с некоторым даже любопытством.

Позже как-то отстраненно рассказала свою печальную историю: о полном чемодане итальянских лир, присланных с каким-то курьером в качестве гонорара за "Доктора Живаго" (хорошенькая посылка в Страну Советов пребывающей после похорон в растерянности вдове). Ее и студенческого возраста дочь арестовали как-то сразу — видать, неспроста этот чемодан с лирами подоспел — и посадили обеих за незаконное хранение валюты. Ко времени нашего разговора дочь уже освободили, но материнское сердце было неспокойно: как она там?.. Я знал, что на обратном пути мы день пробудем в Москве, и предложил свои услуги в качестве гонца с письмом и приветами. Пока она писала, я пытался набросать ее портрет, — мягко говоря, безуспешно. Я не стал бахвалиться, что, будучи за границей, листал роскошно изданную Пастернаковскую монографию, а позднее написал о нем стихи, которые заканчиваются картиной кладбища в Переделкино. Ну, это я к тому, что рисование словами удается мне немножко лучше.

Дочь Лары в Москве, на поиски которой я на всякий случай взял с собой заслуженного тенора Артура Ринне (чтобы в случае чего легче было отбрехиваться) оправдала все мои ожидания. Именно такую героиню для своего романа мог встретить на дорогах гражданской войны Борис Пастернак. Трогательный образ женщины, которую хочется защитить от всех зол на свете. Тяжко было отдавать себе отчет, что жизнь этой девушки уже испорчена на фоне грязной политической возни в верхах.

Она непременно хотела нас угостить, и, налив горячего чаю в три стакана, разрезала на три части сваренное вкрутую яйцо.

…Я мысленно сравниваю две книги из-под пера двух знаменитых женщин, с которыми судьба меня свела почти одновременно. Словно день и ночь — такие разные по стилю, дарованию и еще чему-то, что, пожалуй, еще важнее в мемуарной и биографической литературе, которая, безусловно, рассчитывает и на понимание, и на аплодисменты в будущем. На то, что она будет востребована из ломбарда.

Бывшая первая леди, супруга экс-президента выпустила книжку по-деловому суховатую, с некоторой долей патетики, но все же интересную — в основном о муже, его родословной, его карьере, его звездных минутах. Понятно, с легкой горечью. Но как я ни искал между строк ту комсомолку-Кассандру, пророчившую мужу судьбу переворачивателя Земного шара…

Лет десять или больше назад я с жадным интересом прочел привезенную из-за бугра книгу воспоминаний о Пастернаке и его близких — по жизни и по искусству. "The Captive of the Time" — так окрестила Ольга Ивинская свои воспоминания, полные гордости и лиризма. Залог верности таланту Маэстро.

Залог. Заклад. Я и думаю нынче о воспоминаниях как о закладе… Страстная биография — это пошлина дорогим людям, ауре славы, сладкой жизни, еще более сладким грехам… неужели мы и вправду сдали все это в ломбард?

Недавно приехал из Германии мой приятель и рассказал, что по всему охваченному строительной лихорадкой Берлину расклеены плакаты: "The Daugther of Lara is coming!" Это реклама книжки преуспевающего американского писателя-биографа, книжки, предназначенной быть бестселлером. Боже правый, дочь Лары? Неужели действительно та беззащитная девушка, что поделила на три части крутое яйцо в холодной предзимней Москве?

…В прошлом году Госсобрание моей маленькой республики на полном серьезе обсуждало проект закона о проституции. От нищеты, мол, пышным цветом расцветает торговля телом, своего рода предпринимательская деятельность, а стало быть, надо бы ее как-то регулировать, немножко обложить налогом… — понимаете? Другими словами — участвовать! Но разве господа депутаты не уловили, что закон-то вроде бы уже и начал действовать — в политике… Или наоборот — слишком хорошо уловили? И поспешили сдать в ломбард?

Борделей и вправду становится все больше — чуть ли не с каждым часом. Да вот я-то уже не ликвидатор. Больно много извести пылит на чердаке.

Но в одном я уверен абсолютно — как ни грустно — то первое вместилище греха, на которое я поднял руку, было за всю мою жизнь самым невинным.

Таллин