Традиции свободы и собственности в России

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Традиции свободы и собственности в России

Александр Горянин

Ирине, Ане, Ване, Даше

Оглавление:

Введение

Часть первая. традиции собственности

Полноценная или условная?

Русское богатство

Торговая и промышленная нация

О русском экономическом поведении

Народ-антисобственник, народ-коллективист?

Мифическая община и реальная собственность: к истории одного недоразумения

Экспорт коммун из Европы 

Часть вторая. традиции свободы

Из партийной истории — всеобщей и российской

Вставка 1: «Правильные» и «неправильные» партии

Представительные органы власти до абсолютизма. Англия и Русь

Дума княжеская и царская

Не было парламента или не было слова «парламент»?

Утраченное наследие

Российское саморазвитие совершает качественный скачок

Как отмирал абсолютизм

1906-1917: Дума — великий и использованный шанс

«Советский проект»

Часть третья. попутное и неотъемлемое

Бегут ли люди в «тюрьму народов»?

Непокорность как движущая сила

Наш прорыв к свободе

О развитии прав

Цена жизни

Цена чести

Справедливый суд как условие свободы

Добрые европейские примеры и Россия

Качество жизни — составная часть свободы

Вставка 2: Российская интеллигенция и свобода

Заключение. Как вы яхту назовете, так она и поплывет

                                   Не в худой и неведомой земле владычество ваше,

                                   но в Русской, о которой знают и слышат

                                   во всех четырех концах земли.

                                               Митрополит Илларион

                                              «О законе и благодати» (около 1037 года)

Введение

О том, что свобода и собственность — чуждые для России понятия, хоть раз, да слышал у нас едва ли не каждый. В более развернутом виде это звучит (касательно свободы) примерно так: историческая Россия никогда не знала прав человека, демократического выборного представительства, справедливого суда, соперничества политических партий, независимой печати и прочих либеральных благ, личность у нас, в отличие от счастливого Запада, всегда была бесправна; самый дух свободы был неведом России до появления западных влияний, но и они усваиваются с огромным трудом, если усваиваются вообще.

Вторую гипотезу — о том, что Россия никогда не знала настоящих собственников, — начиная с 1974 года настойчиво внедряет американец Ричард Пайпс. По его словам, «старая Россия не знала полной собственности ни на землю, ни на городскую недвижимость; в обоих случаях это были лишь условные владения»1. Дабы не иметь в стране ни одной независимой от себя силы, царизм (что бы ни означал этот термин), настаивает Пайпс, «последовательно мешал сложиться крупным богатствам».

Первую из названных гипотез в самой России с видимым удовольствием разделяет немалый слой пишущего и выступающего люда. Правда, ее развернутой версией оперирует, кажется, одна лишь трогательная В.И. Новодворская. Все прочие выражают свое согласие походя, через придаточные предложения — кто ж, мол, этого не знает? «Отчего либерализм не работает в России? У нас население до свободы не дотягивает» (Михаил Делягин). «Русская власть всегда оставалась абсолютным антиподом тому, что Запад понимает под государственностью» (Юрий Афанасьев). «Люди в России остаются внутренне чуждыми демократии» (Борис Парамонов). «Стыдно и противно копаться в зловонной выгребной яме отечественной истории» («Континент», № 75, 1993; автора не называю за истечением срока давности). И, для контраста: «В Америке даже бомж ходит в городе, у него такие же права, как у президента страны» (Андрей Караулов, «Момент истины»).

Если отечественный рецензент согласен с названными гипотезами, он обычно указывает на политические причины своего согласия: «Данное Пайпсом описание российской реальности возражений не вызывает и вполне применимо к нынешней ситуации в стране» (Борис Соколов, «Pro & Contra», т. 6, 2001). Читай: это описание устыдит тех, кто мешает закреплению у нас институтов частной собственности и демократии. Из всех согласных с Пайпсом самый согласный — Е.Т. Гайдар, его я еще буду цитировать.

Впрочем, главные поклонники идеи об отторжении Россией собственности обретаются в красном лагере. Там не обязательно слышали о Пайпсе, но, как и он, пришли к этой мысли через умозрительное долженствование, а не через факты.

Идея собственности, уверяют красные, особенно собственности на землю, чужда русскому складу ума, русским не присущ торговый дух (или, для уничижения, «торгашеский»), нам отвратительны коммерция, негоция, спекуляция и прочие нетрудовые доходы, гадок телец златой. Чистые сердцем самоучки, внушающие подобные взгляды, доверчиво распространяют положения советского Уголовного кодекса на все историческое бытие России — надо полагать, видя в статьях УК СССР высшее проявление русского национального духа.

Вообще проецирование эфемерного СССР на историческую Россию — одинаково привычный вывих как у правых, так и у левых. Им бы вспомнить, что русскому государству (даже если брать только нашу письменную историю, без археологической) двенадцать веков. Семьдесят советских лет на этом фоне — краткий эпизод, страшный сон. Который, к счастью, уже позади.

Странная застенчивость российской власти и российских элит, их неумение дать идеологическое обоснование самим себе мешают им твердо заявить, что полтора десятилетия назад исправлена досадная опечатка истории: Россия отказалась от модели, не принадлежавшей ни к одной из известных цивилизаций, от модели искусственной и жестко умозрительной (притом, что характерно, придуманной на Западе).

Самостоятельное, без помощи чужих штыков (в отличие от германского, итальянского и японского случаев), одоление Россией своего внутреннего тоталитаризма — ее величайшая победа, свидетельство ее непобедимого внутреннего здоровья. Путь, на который мы встали — не подражание чьему-то образцу: Россия вернулась к цивилизационному выбору, который однозначен на всем ее пути — от Крещения и до 1917 года, вернулась к своему «я».

Всякая реставрация, как и всякая революция, должна быть своим главным интерпретатором, но современные российские верхи пока не дозрели до этой мысли. Впрочем, дозреют обязательно — у них просто нет выбора.

Мировоззренческая зыбкость российской правящей элиты немало способствует поддержанию в головах у людей той каши, когда они способны принять на веру практически любое толкование российского прошлого — и чем неблагоприятнее, тем с большим доверием.

* * *

Итак, предложены две гипотезы, с помощью которых нам пытаются объяснить всю русскую историю. Вообще-то опора на гипотезы — дело обычное. Историю объясняют, например, как следствие цепи заговоров. Историю объясняют как производное от изменения биопродуктивности данного участка суши на протяжении веков. Биопродуктивность — такая же гипотеза, не лучше и не хуже заговора. Казалось бы, кому мешает еще одна трактовка?

Мешает. Домыслы о российской «парадигме несвободы» и отсутствии у нас чувства собственности затрагивают наше общественное развитие уже тем, что внушают нации искаженную самооценку. Но, к счастью, и опровергаются они легче, чем если бы речь шла о закулисных силах или, скажем, об изотермах.

По свидетельству «Этимологического словаря» Фасмера, в русском языке «свобода» — очень старое слово, связанное с древнерусским «свобьство» или «собьство» — личность, лицо (как сегодня говорят, физическое). Отсюда же слова «собственность» и «особь» («особа»). То есть, свобода, личность и собственность неразделимы у нас с дописьменных времен. Не каждый язык может гордиться тем же — более того, есть языки, где само понятие «свобода» заимствовано из латыни.

Характерно, что в русском языке столь же древним словом является «воля», лишенное отрицательной коннотации. У «свободы», наряду с коннотацией положительной (статус свободной личности, свобода поступать по своему усмотрению, суверенитет, самостоятельность — или, по Пушкину, «самостоянье человека — залог величия его»), есть и отрицательная: это «свобода от» — от подчинения, зависимости, тягла, постоя, пут, уз, обязанностей, наказания, налогообложения. «Воля» этих двух оттенков не знает. Невозможно представить, чтобы в языке возникали понятия, лишенные соответствий в жизни.

Думаю, неспроста именно в России родилось одно из самых замечательных высказываний на эту тему: «Чувство личной собственности столь же естественно, как чувство голода, как влечение к продолжению рода» (П.А. Столыпин).

* * *

Странно, но никто, кажется, не заметил, что написанные в 60-е–начале 70-х труды Пайпса представляют собой выражено ревизионистскую версию российской истории. Почему-то повелось считать, что альтернативные и ревизионистские истории — явление совсем новое. Не такое уж новое. Полноценно ревизионистская версия истории, все объяснившая борьбой классов и сменой способов производства2, была не просто предложена, но и, более 80 лет назад, сделана в СССР обязательной. Но что ревизовала та версия в своей российской части? Национальную русскую историю? Таковой по состоянию на 1917 год просто не было, как нет и сегодня. Было несколько виноватых «Историй России» (вспомним убийственную оценку, данную Львом Толстым соловьевской «Истории»3), явно или скрыто зависимых от европейских канонов, терминов, периодизации, оценок — короче, от «европейского аршина». Ален Безансон прекрасно знает, что имеет в виду, когда говорит: «Для российской историографии характерно то, что с самого начала, т.е. с XVIII века, она в большой мере разрабатывалась на Западе»4. И разрабатывается доныне: восприятие Пайпса в качестве серьезного историка — тому пример.

Совестливая (даром, что «разрабатывалась на Западе») русская историография (как и русская литература) так и не смогла стать буржуазно-охранительной, в чем ее главное, почти роковое, отличие от западноевропейской. Блестящие (действительно!) русские историки выявляли и накапливали факты, расширяли научную базу, но к моменту революции даже еще не начали возводить на этом фундаменте нечто, сравнимое по любви к предмету изучения с «Историей Франции» Жюля Мишле5.

Но если советская ревизионистская история ревизовала ревизионистскую же профессорско-либеральную историю, что же ревизовала последняя? Всего лишь предварительный (крайне предварительный) набросок национальной русской истории. Этот набросок проступает, начиная со «Степенной книги» (1563) митрополитов Макария и Афанасия (идея Москвы как преемницы Киева, идея перемещения княжения и переезда столицы), его пытаются набрасывать Федор Грибоедов, Иннокентий Гизель и еще несколько самоучек XVII века. Работу продолжили другие самоучки — времен Петра и его преемниц. Этот эскиз развивали затем Прокопович, Татищев, Ломоносов, Щербатов, Болтин, но более или менее параллельно с ними за дело взялись приглашенные в петербургскую Академию наук немцы. Байер, Миллер, Шлецер несомненно заслуживают уважения, но русскую историю они излагали на немецкий лад.

Следующий важный шаг сделал Карамзин, которым двигало намерение создать именно национальную русскую историю. Но, как разглядел (кажется, первым) проницательный Аполлон Григорьев, Карамзин, намеренно или неосознанно, все же «подложил требования западного идеала под данные нашей истории». В процитированной фразе ключевое слово — «идеал». Сразу после Карамзина, национальный взгляд был маргинализирован, возобладал «европейский аршин».

Данное изложение, конечно, упрощает вопрос (в него не совсем укладываются Полевой, Погодин, Беляев, Костомаров, Иловайский, военные историки, кое-кто еще), но в целом, увы, справедливо.

Сегодня, после всех приключений российской Клио (один советский период чего стоит), нас трудно чем-нибудь удивить. Уже в новой России на читателя обрушилась такая благодатная лавина документальных публикаций, исследований, переизданий, репринтов, переводов, исторических мемуаров, что впору ущипнуть себя: не сон ли это? Но вместе с тем — такова плата за свободу — расцвела целая промышленность альтернативных, ревизионистских, географо-детерминистских, конспирологических и просто ловко (либо неловко) придуманных исторических версий. В постмодернистской атмосфере новой России желание свести счеты с историей так велико и так легко осуществимо, что новые авторы и непривычные концепции сразу оказываются под подозрением. В этих условиях неоправданно возросло доверие к переводным книгам. Дутых фигур среди историков полно и на Западе, но почему-то повелось думать, что в процессе отбора трудов, заслуживающих перевода, обеспечивается и необходимый отсев. То есть, мы думаем: раз уж книга удостоилась перевода, на ней стоит знак качества.

Именно как имеющие знак качества и были восприняты у нас в 90-е работы Ричарда Пайпса. У него в России есть имя, есть репутация «видного советолога» времен Холодной войны. Многие из бывших диссидентов читали в годы оны его книгу «Создание Советского Союза» (в самиздатовском переводе на пишущей машинке), кто-то помнит его статьи — в запретном то ли «Континенте», то ли «Новом журнале». Изданная в новые времена и уже в Москве его трилогия «Русская революция», «Россия при большевиках» и «Коммунизм» не привлекла былого внимания — тема к тому времени была сильно поиздержана, — но уже самим фактом издания закрепила почтительное отношение к автору в умах «просвещенного слоя». Куда более живой интерес вызвали переводы его книг «Россия при старом режиме» и «Собственность и свобода».

Помимо имени автора, многих привлекла простота объяснений всего и сразу. Ричард Пайпс давал читателю легкий в употреблении алгоритм, позволяющий, казалось, не только выявить подоплеку любого факта русской истории, но даже блеснуть в застольной беседе. Беда, однако, в том, что простенькое объяснение не обязательно верное. Ветер дует не потому, что качаются деревья.

Ревизионистский характер книг Р. Пайпса не бросился в глаза, может быть, потому, что Пайпс (в отличие, скажем, от воинствующего ревизиониста Эрнста Нольте) не выставляет свой ревизионизм напоказ, не подчеркивает его. Ключевое положение своей книги «Россия при старом режиме» — о «вотчинной» природе российского государства6 — он постарался подать как нечто почти общеизвестное, не дав подтверждающих цитат: ведь набралось бы всего несколько фраз из Ключевского, несколько — из Довнар-Запольского, Веселовского, еще из кого-то в третьем ряду, а дальше — тишина.

Под «вотчинным» имеется в виду государство, в котором монарх является формальным и юридическим собственником всего, что в этом государстве есть7. Утверждение, что историческая Россия была именно таким государством, преподносимое как доказанная истина (чего нет в помине), служит опорой для остальных соображений автора. Сочиняя свою книгу в начале 70-х, в разгар холодной войны, Пайпс подгонял (как говорили в школе) все факты и цитаты под такой ответ: корни советского коммунизма — не в марксистских и социалистических (т.е. западных) идеях и влияниях, а в самой русской наследственности. «Я ищу их в российских институтах» — пишет Пайпс. Слово «ищу» очень точно передает суть его усилий. Скажу прямо: это то, ради чего была написана «Россия при старом режиме» и что делает эту книгу, принятую на веру симпатичным Е.Т. Гайдаром, не более чем политическим памфлетом.

Однако этот памфлет воспринимается и цитируется почти как научный труд, так что вызов нельзя игнорировать. К счастью, базовые утверждения книги Пайпса не выдерживают проверки. Это утверждения о том (повторю еще раз), что в старой России была возможна лишь «условная» собственность на землю и городскую недвижимость, и что «царизм» последовательно мешал сложиться крупным богатствам. А ведь именно на них, и ни на чем другом (ах, да — еще на предполагаемом родстве слов «господин» и «государство»), держится самый главный тезис Пайпса — о России как о «вотчинном государстве».

Когда Пайпс на что-то ссылается, то из множества источников и взглядов, если они противоречат друг другу, он неизменно выбирает тот — пусть самый сомнительный, пусть ни с чем не сообразный, — который работает на придуманную им схему. Встретившись же с исследованием, опрокидывающим его построения, он способен выдвинуть, например, такой довод: «советским историкам сложно разобраться, чем владение отличается от собственности».

Подразумеваемый вывод книг Пайпса: Россия — это такое место, где всегда было плохо. И детская (не исключаю даже, что искренняя) вера: если в России и было что-то хорошее, то исключительно благодаря западным влияниям.

Пайпс много раз возвращается к теме об «извечной бедности России», о «бедности Московского государства и его ограниченной маневренности», прибегает к оборотам типа «для такой бедной страны, как Россия…». Характерная цитата: «Страна в основе своей настолько бедна, что это позволяет ей вести в лучшем случае весьма скудное существование. Бедность эта предоставляет населению весьма незначительную свободу действий».

Излагаю сухой остаток книги «Россия при старом режиме»: Россия — недемократическая в своей основе страна, поскольку никогда не знала полноценной собственности. Монарх-собственник не терпел других собственников — не потому, что был плохой, а в силу необходимости все новых территориальных захватов, которые (как и удержание ранее захваченных территорий) требовали сосредоточения ресурсов бедной страны под единым началом и максимального их напряжения. Ресурсов все равно не хватало, так что для их пополнения требовались новые захваты. Вотчинное государство не может вести себя иначе8.

То есть, одно недоказанное предположение кладется в основу другого недоказанного предположения, а оно — в основу третьего. Самое первое из предположений опирается на догадку, которая базируется на гипотезе, с помощью одного трюка создается алиби другому9.

Ленивые умы не задумываются о шаткости сооружения. С какой стати? Почтенный иностранный ученый, самые разнообразные ссылки — на Гоббса, Вебера, Писарева, Маркса (а как же!), Котошихина, Леви-Брюля, Струве, Милюкова — чего еще требовать? И беспочвенные пайпсовы утверждения охотно клонируются российскими публицистами второго и следующих рядов. Среди них почти нет авторов с выстраданным мнением — таких в любой стране немного. Эти ряды в основном пересказывают друг друга. У нас эта публика легко диагностируется как по кратким штампам (что делать и кто виноват, дураки и дороги, история не имеет какого-то там наклонения и т.д.), так и по штампам чуть более развернутым, но все равно выдающим неумение соотнести расхожие басни с живой жизнью. Например: «Либерализм в России провалился. Либерально-демократическое устройство общества отвергается нашим (или «этим») народом». Или: «России присущи иные принципы жизни: коллективизм, общинность и соборность...». Затвердивший подобное, можно побиться об заклад, сроду не видел «общинности» (по крайней мере, в России), замучается объяснять, что такое «соборность». У авторов такого рода отсутствует интеллектуальное мужество чуть-чуть сфокусировать зрение и разглядеть, что основной принцип либерализма, состоящий в том, что ни один человек не может быть выше другого по своим правам10, как раз и есть наше народное понимание справедливого устройства жизни. А уж как наш соотечественник не любит, чтобы государство лезло в его дела! В этом смысле он прямо-таки идеальный либерал.

Данный текст — не рецензия на Пайпса, а возражение на тезис (неважно даже, чей), гласящий, что России чуждо понятие собственности и свободы. От Пайпса же не уйти потому что современные российские адепты этого экзотического тезиса особенно обильно черпают его именно у данного автора. Для начала сосредоточимся на собственности, а затем перейдем к законоправию и личным свободам.

Вопрос же о том, можно ли вообще считать профессора Пайпса ученым, обсуждать, так и быть, не станем, хотя его недавняя статья «Бегство от свободы» (Richard Pipes. «Flight from Freedom: What Russians Think and Want», Foreign Affairs, May-June 2004) соблазняет поднять этот вопрос. Обратившись, на свою беду, к современности, Р. Пайпс делает несколько удивительных заявлений. Например: «Всего 3,9 млн российских граждан владеют собственностью, достойной какой-либо заботы». Сегодня в России, по Пайпсу, происходит скачок назад — «к обществу разрозненных, но в целом самостоятельных деревень, существовавших в эпоху Московского царства». Толково, ничего не скажешь. А вот еще замечательный пассаж: «До 1861 года подавляющее большинство жителей России были крепостными». Достаточно хорошо известно, что этот показатель составлял около 28% (22,5 млн освобожденных от крепостной зависимости на 80-миллионное население страны), незнание подобных фактов для профессионального историка — вещь, мягко говоря, авангардная. Сергей Земляной, автор «Русского журнала», имел некоторые основания озаглавить свою заметку о Пайпсе «Невежество как демоническая сила». Столь же выразительно («Памперсы для Пайпса») назвал свою статью в «Новой политике» публицист Алексей Кива, очарованный утверждением маститого русиста о том, что треть россиян, проживающих в сельской местности и маленьких городках, «не знает о том, что советского режима больше не существует» (причем это у Пайпса не метафора, как может кто-то подумать, а прямое утверждение).

Нет, не будем заходить так далеко11, тем более, что для заметок с подобными заголовками мировая русистика предлагает нам куда более яркие мишени. На фоне какого-нибудь Стефана Куртуа профессор Пайпс — просто Геродот. Отнесем статью «Бегство от свободы» на счет почтенного возраста ее автора, разменявшего уже девятый десяток, и всерьез обсудим предпринятую им 30 лет назад попытку ревизии российского исторического пути в той ее части, где речь идет о полноценной и условной собственности, бедности и богатстве, свободе и несвободе.

Часть первая. Традиции собственности

Полноценная или условная?

Нестыковки гипотезы Пайпса с установленными фактами начинаются с первых веков русской истории. Уже тогда земельным собственником можно было стать через покупку, дарение, мену, наследование, а также явочным порядком на незанятых землях (трудовое и заимочное приобретение права собственности).

Почему Древнерусское государство распалось на отдельные самостоятельные княжества? Как раз потому что сложилось крупное боярское землевладение, по богатству часто не уступающее великокняжескому. Богатое боярство стало главной политической силой процессов распада.

Именно во времена Киевской Руси сформировался такой тип землевладения, как вотчина, она же отчина — т.е. отцовская собственность. Гарантии владельцам вотчин в том, что их древние права на земельную собственность неприкосновенны, специально подтвердил княжеский съезд в Любече в 1097 году. Вотчины просуществовали в общей сложности не менее девяти веков. Вотчинные земли закладывались, перезакладывались, дробились между многочисленными наследниками, продавались, дарились монастырям для посмертного поминания. Были широко распространены «купленные вотчины». С «условными владениями» такого быть не могло.

В княжествах, присоединенных к Московскому, многие крупные землевладельцы были лишены своих вотчин, но не потому, что владели своими вотчинами «условно». Они пострадали как противники московских великих князей. То же самое было обычным делом в Европе — история европейских земельных конфискаций и реквизиций составила бы тома. В одной лишь Ирландии при Кромвеле, да и позже, конфисковывались земли всех, кто косо посмотрел на англичанина. Впрочем, после опричнины конфискации и в России — достаточная редкость.

Условное поместное землевладение появились на седьмом веке русской государственности, после чего просуществовало два с небольшим века, теряя свою «условность» буквально с самого начала. Условное землевладение — не более чем частный случай на фоне более чем тысячелетней традиции собственности в России.

Стремление государства пополнить свое служилое сословие верными людьми и поощрять их верность предоставлением земельного надела, вполне логично. «Предоставлять» можно было по-разному. После присоединения в 1463 году Ярославского княжества к Москве Иван III направил туда дьяка Алексея Полуектова с правом «отписывать» в казну вотчины неслужащих бояр и детей боярских. Но те из них, кто поступали на службу великому князю московскому, сохраняли свое вотчинное землевладение.

Первое упоминание о «поместниках» или «помесчиках» — дворянах, получивших землю «по месту» (службы), встречается в Судебнике 1497 года. На протяжении трех поколений все взрослые и готовые служить лица, не принадлежащие к низшим сословиям, обеспечивались земельными пожалованиями. Поначалу надел «помесчика» действительно не мог быть продан, заложен, а самое главное — против этого и было направлено острие реформы! — не мог быть завещан монастырю. Рост могущества монастырей крайне тревожил монархов, и не только русских. В связи с названными ограничениями такую форму владения и называют условной. Однако поместье переходило по наследству сыну «испомещенного», если тому уже было 15 лет и он не имел препятствий к несению военной службы. При тогдашней многодетности сыновья были практически у всех.

Поместья наследовались и по другим основаниям. Как подчеркивает в своей книге «Власть и собственность в средневековой России» (М., 1985, стр. 93) историк В.Б. Кобрин, «источники свидетельствуют, что поместье было наследственным (если не де-юре, то по крайней мере де-факто) с самого начала» (как ни жаль огорчать Егора Гайдара, уверяющего, что поместья не наследовались).

Пик поместной системы — опричнина (1565-1572), но и тогда поместная система не стала, просто не могла стать, преобладающей в стране. Странно, что Пайпс не упомянул (думаю, по незнанию) про законы Ивана Грозного, направленные как раз на то, чтобы облегчить превращение вотчинных земель в поместные, и, казалось бы, подкрепляющие его (Пайпса) рассуждения. О каких законах речь? Земли для «испомещения» нехватало, и власть пошла на обычные для любой власти хитрости: она попыталась ограничить право завещания вотчины. Ее запретили завещать кому попало, а только прямым или ближайшим боковым родственникам, и только до четвертого колена, «а далее внучат [т.е. правнукам при отсутствии детей и внуков] вотчин не отдавать роду». Вотчинник, не имевший ни детей, ни внуков, ни ближайших боковых родственников (интересно, сколько таких нашлось?), лишался права завещать вотчину жене обычным образом, он мог это сделать только на ее «прожиток».

А может быть, и правильно, что не упомянул. Тщетность подобных крохоборских законов бросается в глаза, их принимают не от хорошей жизни. Уже в семилетие опричнины, одновременно с ростом числа и площади поместий за счет конфискаций земель новгородских и тверских бояр, «обнаруживаются первые признаки упадка поместной системы» (цитата не из какого-то редкого или дискуссионного труда, а из 11-го тома «Советской исторической энциклопедии»12). Ничего удивительного: политическая роль дворянства быстро шла в гору, его старались приручить и задобрить, вследствие чего происходило, не могло не происходить, быстрое юридическое приближение поместья к вотчине.

В своей книге «Государство и эволюция» (она снабжена эпиграфом: «Запад есть Запад, Восток есть Восток», очень тонко) Гайдар, прилежный ученик Пайпса, уверяет, что «земельная собственность в России никогда не воспринималась как вполне легитимная», хотя это опровергается всей русской литературой. О допетровском времени он рассказывает так: «Ростки частной собственности слабы и еле различимы. Вместо приватизации поместий — закрепление условного, поместного землевладения»13.

Это полностью не соответствует действительности. Сразу вслед за Смутным временем вотчинное землевладение возобновляет рост. Утверждение о «слабых» ростках частной собственности выглядит даже забавно на фоне известного случая с патриархом Никоном. В 1656 году патриарх и царь заложили Воскресенский монастырь на реке Истре к западу от Москвы. Замысел состоял в том, чтобы создать уменьшенное подобие Святого Града Иерусалима и Святой Земли Палестины — с холмами Елеон и Фавор, с Иософатовой долиной, ручьем Кедрон, Тивериадским озером, местностями Галилея и Вифания. Именно с Вифанией вышла незадача. Авторитет царя и церкви позволили относительно легко решить вопросы выкупа почти всех необходимых земель. А вот «Вифанию» патриарх был вынужден расположить в менее удобном месте — заупрямился землевладелец Роман Боборыкин. Причем этим дело не кончилось: в 1660 году, едва положение патриарха пошатнулось, Боборыкин вчинил жалобу, что патриарх таки отхватил клин его земли. Тяжба тянулась до 1663 года, о ней узнал царь. Он дважды просил, чтобы Никон «сделался» (заключил сделку примирения) с Боборыкиным, но строптивый Никон отвечал отказом. Если бы в тогдашней России действительно царили нравы, описанные Пайпсом и Гайдаром, то Никон (вплоть до 1667 года — формально второе лицо в государстве) прихлопнул бы соперника как комара. Однако дело кончилось в пользу Боборыкина: спорная земля была отмежевана судом по его «сказке» (показаниям).

Сопоставьте приведенную историю с дилетантскими фантазиями Пайпса (в книге «Россия при старом режиме») о том, будто все земельные владения Русского государства уже в XV и XVI вв. «перешли в полную собственность царя».

О том, что собственность была именно собственностью, а не чем-то другим, лучше всего свидетельствуют судебные дела. Около 1485-1488 гг. Троице-Сергиев монастырь вчинил иск некоему Еське Максимову: он де нарушил межи, ранее установленные судьей Дмитрием Станищевым. Уже цитировавшийся В.Б. Кобрин выделил именно это судебное дело, привлеченный интересной подробностью: судья посчитал показания свидетелей («судных мужей», «людей добрых», «старожильцев») — участников межевания и местных жителей, «знахарей» (т.е. знающих), помнивших старые межи — более ценными для установления истины, чем запись в документе («разъезжей грамоте»). Видимо, сказались отголоски более старой традиции устного оформления земельных сделок. В принципе же, начиная с XV века всякое межевание тщательно описывалось («вверх овражком по мху до зыби, по елем и по березам по грани, да на березу на великую» и т.д.). Судебные дела, во множестве сохранившиеся в архивах, совершенно ясно показывают, что за собственность шла нешуточная борьба — со сроками давности, самозахватами, подкупом свидетелей, экспертизой подписей, с обвинениями судей в том, что они «норовят» (подыгрывают) или «волочат» (затягивают) и прочими хорошо нам сегодня известными атрибутами образа жизни в условиях частной собственности.

Соборное Уложение 1649 года разрешило обмен поместий на вотчины при условии регистрации сделок в Поместном приказе. На пороге петровской эпохи вотчинное землевладение значительно превосходило поместное, да и сама условность поместного землевладения со сменой поколений становилась, если так можно выразиться, все более условной. Иное противоречило бы человеческой сути. А с 1714 года «условность» и вовсе отпала. Многие поколения русских помещиков страшно удивились бы, прочтя книги Р. Пайпса и Е.Т. Гайдара.

По сути, эти авторы описывают то, что должно было происходить в соответствии с их схемой мобилизационного характера экономики России и тотального доминирования государства во всех общественных процессах начиная с Ивана III до Петра I и далее чуть ли не до Николая II (цитирую удивительные, похожие на пародию утверждения Гайдара из «Государства и эволюции»: «До XX века в России практически можно ставить знак равенства между понятиями "земельная собственность" и просто "собственность"», «[Сельский] домохозяин — не собственник, а государственное должностное лицо, работающее под надзором» и так далее). Привел бы еще дюжину подобных выдержек, да не вижу смысла.

Формы земельной собственности утверждались даже там, где их, по идее, просто не могло быть. Например, среди государственных и удельных крестьян Севера. Несмотря на то, что обрабатываемые ими земли считались — и были — государственными, «каждый получивший "по делу" свой участок, мог свободно его продать, заложить, дать в приданое, отдать в церковь или монастырь»14.

Что же касается постулата Р. Пайпса о том, что собственность на городскую недвижимость в России тоже была условной, даже непонятно, с чем его соотнести, к чему прислонить.

Крупные богатства порождали на Руси, как и везде в мире, особую «суверенность» их обладателей. Да и могло ли быть иначе, если они, случалось, бывали спасителями царей и великих князей? В главе VI своего монументального труда «Боярская дума Древней Руси» В.О. Ключевский приводит рассказ (под 1371 годом) нижегородской летописи о «набольшем» нижегородском госте Тарасе Петрове, который выкупил в Орде множество пленников, «всяких чинов людей», и у своего великого князя купил вотчины на реке Сундовике за Кудьмой. Вскоре Тарас Петров превращается в Тарасия Петровича, приобретает фамилию Новосильцев, становится боярином и казначеем великого князя. И никак не скажешь, что незаслуженно: «местнические грамоты рассказывают, что он два раза выкупил из плена своего великого князя Димитрия Константиновича и один раз — великую княгиню».

Какими же огромными деньжищами надо было располагать, чтобы дважды (дважды!) выкупить великого князя из Орды, где с расценками (когда речь шла о персонах такого уровня) не стеснялись? Кажется, никто не изучал летописи удельных княжеств с целью выявления крупных богатств, а жаль. Что касается выкупов пленных, мы к этой теме еще вернемся в главке «Цена человеческой жизни».

Если уже в XVI веке богатство некоторых российских купцов было совершенно баснословным, то в следующем веке (сошлюсь на авторитет доктора исторических А.П. Богданова, одного из лучших знатоков допетровской России) два-три десятка русских семейств были богаты на уровне главных богачей Европы — таких, как князь Медичи. В XVII веке французский путешественник писал о князе Василии Васильевиче Голицыне, что его кафтан, усыпанный бриллиантами, стоит полка мушкетеров.

Чтобы не углубляться в исторический обзор крупных богатств, появлению которых «царизм», согласно Пайпсу, «последовательно не давал сложиться», отсылаю читателя к книге Е.П. Карновича, недавно переизданной («Замечательные богатства частных лиц в России. Экономико-историческое исследование», М., 2000). Впервые она вышла в 1874 году — т.е. в пору, когда еще никому не могло придти в голову, будто в России нет и не может быть настоящей частной собственности. Это не приходило в голову и веренице русских писателей на протяжении всего XIX века — от Фаддея Булгарина с его «Иваном Выжигиным» (через Гоголя, Островского, Писемского, Лескова) до Дмитрия Мамина-Сибиряка с его «Приваловскими миллионами».

Некоторые выдающиеся российские богатства невозможно будет не упомянуть далее, когда речь пойдет о купеческом сословии и купеческой собственности.

Русское богатство

В книге «Россия при старом режиме» Р. Пайпс пишет про допетровскую Россию: «Страна была расположена слишком далеко от главнейших путей мировой торговли, чтобы зарабатывать драгоценные металлы коммерцией, а своего золота и серебра у нее не было, поскольку добывать их здесь стали только в XVIII веке». Скудноватая, то есть, была страна, и к торговле мало расположенная. Но послушаем свидетелей из XVII века — за век до начала добычи Россией «своего золота и серебра».

Йохан Кильбургер, посетивший Россию в 1674 году в составе шведского посольства, пришел к такому выводу: никто лучше русских не приспособлен к коммерции «в силу их к ней страсти и удобного географического нахождения». Ему бросилось в глаза, что в Москве «больше торговых лавочек, чем в Амстердаме или целом немецком княжестве» (Б.Г. Курц. Сочинение Кильбургера о русской торговле в царствование Алексея Михайловича. Киев, 1916).

Посольский секретарь Адольф Лизек писал, что русский простой народ «в делах торговых хитер и оборотлив, презирает все иностранное, а все свое считает превосходным» (Сказание Адольфа Лизека о посольстве от императора римского Леопольда к великому царю московскому Алексею Михайловичу в 1675 году. СПб, 1837). Чтобы презирать иностранное, надо иметь о нем понятие.

Сирийский араб-христианин Павел Алеппский, сын антиохийского патриарха Макария, описавший поездку патриарха в Россию в 1655 году, свидетельствует (Путешествие антиохийского патриарха Макария в Россию в половине XVII века, описанное его сыном, архидиаконом Павлом Алеппским, М., 2005): «Торговля московитов деспотичная, торговля сытых людей<…>. Говорят они мало, как франки. Один еврей (принявший христианство), состоявший переводчиком при врачах царя, говорил нам, что евреи превосходят все народы хитростью и изворотливостью, но что московиты и их превосходят».

Юрий Крижанич, хорват и католик, проживший у нас во времена царя Алексея Михайловича 17 лет (с 1659 по 1676) и увидевший значительную часть тогдашнего Русского государства — от его западных границ до Тобольска, осуждает в русском простолюдине — что бы вы думали? — его расточительность: «Люди даже низшего сословия подбивают соболями целые шапки и целые шубы..., а что можно выдумать нелепее того, что даже черные люди и крестьяне носят рубахи, шитые золотом и жемчугом?... Шапки, однорядки и воротники украшают нашивками и твезами [?], шариками, завязками, шнурами из жемчуга, золота и шелка». Про бояр и говорить нечего. «На то, что у нас один боярин по необходимости должен тратить на свое платье, оделись бы в указанных странах [Крижанич перед этим рассказывал, как одеваются в Испании, Италии и Германии — странах, хорошо ему знакомых — А.Г.] трое князей». Но и это еще не все. «Следовало бы запретить простым людям употреблять шелк, золотую пряжу и дорогие алые ткани, чтобы боярское сословие отличалось от простых людей. Ибо никуда не гоже, чтобы ничтожный писец ходил в одинаковом платье со знатным боярином... Такого безобразия нет нигде в Европе. Наигоршие черные люди носят шелковые платья. Их жен не отличить от первейших боярынь» (Юрий Крижанич, «Политика», М., 1965)15.

И за сто с лишним лет до Крижанича Стоглавый Собор выделял это явление как некую проблему. Глава 90 «Стоглава» требовала (похоже, тщетно), чтобы по одежде было видно «кто есть коего чина»: «Ино одеяние воину, ино одеяние тысящнику, ино пятьдесятнику, и ино одеяние купцу, и ино златарю, ино железному ковачю, и ино орарю, и ино просителю, и ино женам, яко же им носити и глаголемые торлопы [нарядные платья]. Их же [торлопы] обычай имеют и причетницы носити златом и бисером и камением украшены, и сие неподобно есть, причетником тако украшатися женским одеянием, ниже [тем более] воинское одеяние носити им»16. Вообразите-ка молодых причетников 1551 года, переодевающихся в женское платье, рядящихся воинами! Начинаешь понимать, что жизнь того времени была куда богаче оттенками, чем может решить зритель плоского, аки блин, фильма лауреата Сталинской премии С.М. Эйзенштейна.

А вот «свидетельство о бедности» уже из XIX века, и не чье-нибудь, а Стендаля, врача во французской оккупационной армии: «В Москве было 400 или 500 дворцов, убранных с очаровательной роскошью, неведомой Парижу» (в письме графине Дарю из Москвы 16 октября 1812 года). А ведь Москва даже не столица. Или Париж был тоже «слишком далек от главнейших путей мировой торговли»?

Вообще-то в этой главе можно было бы обойтись без цитат иностранцев. Вполне достаточно свидетельства величайшего знатока русских кладов, историка и нумизмата Ивана Георгиевича Спасского (1904-1990), который писал о «поразительном, ни с чем не сравнимым обилии монетных кладов, оставленных по себе XVI и XVII веками», т.е. периодом царства Ивана Грозного и особенно Смутного времени. И потрясающая подробность: «Археологическая комиссия отправляла на Монетный двор в сплавку поступавшее в ее рассмотрение русское монетное серебро XVI-XVII вв. без рассмотрения — так его было много, так часто попадались такого рода клады!» Было, что прятать в тревожное время в небольшой по населению (тогда) стране. Очень много было.

Директор Центра археологических исследований Москвы А.Г. Векслер и доктор исторических наук А.С. Мельникова сообщают (в статье «Сокровища старого Гостиного двора», Наука и жизнь, № 8, 1997) важные подробности, связанные с русским серебром. Оказывается, для московских купцов, торговавших в Персии, лучшим товаром были «ефимки и денги старые московские» (свидетельство 1620 года). Западноевропейские купцы тоже активно скупали русские деньги и вывозили их как чистое серебро (русские копейки 1535-1613 годов имели 960-ю пробу). Т.е. Россия была невольным экспортером серебра. Мало того, видя популярность «старых» денег, зарубежные фальшивомонетчики наладили массовое производство подделок с более низкой пробой и начали ввозить их в Россию. Здесь на подделки покупали русские товары или пытались менять их на полновесные деньги. Количество этих зарубежных «воровских» денег было довольно значительным, и некоторые из них осели в монетных кладах первой половины — середины XVII века. В 20-е годы XVII века дошло до того, что царь вынужден был отправлять в крупные города, связанные с внешней торговлей, распоряжения, неоднократно повторенные, запрещающие «московским и московских городов гостем и всяким торговым людем» использовать в расчетах с иноземцами «старые» деньги.

Торговая и промышленная нация

Даже как-то неудобно напоминать, что Россия изначально возникла на торговых путях (из варяг в греки, хазары, сарацины, персы и т.д.) как торговое государство. Мало того, это государство расширилось до Тихого океана благодаря предпринимателям, чью энергию подстегивали дешевизна и изобилие лучшей в мире пушнины. И оно оставалось торговым государством на протяжении большей части своей истории, вплоть до 1917 года, что не мешало ему быть одновременно государством военным, аристократическим, бюрократическим, каким угодно. Знаменитый советский историк, академик М.Н. Покровский, не упустивший ни единого повода показать Россию отсталой и косной, констатировал: «Собирание Руси с самого начала Московского княжества и до Александра I двигалось совершенно определенным историческим фактором, этим фактором был торговый капитал».

Афанасий Никитин, если кто не знает, дошел в 1469 году до Индии (Васко да Гама еще даже не родился) потому, что не получил в Персии достаточную цену за коня. Его не менее упорные, но более удачливые, хоть и не оставившие путевых записок коллеги торговали в Пекине, Кашгаре, Герате, Дамаске, Исфагане, Бухаре, Тебризе, Трапезунде, Шемахе, Кафе (Феодосии), Царьграде, Салониках, Ревеле, Риге, Кенигсберге, Любеке, острове Готланд, Сигтуне (древней столице Швеции), Стокгольме (который они звали «Стекольный»), Копенгагене, Антверпене, Амстердаме, Генте, в шведском Або (ныне финский Турку — от русского «торг») и других городах Старого Света, имели там подворья. Кое-где с церквями и банями — с банями потому, что Европа на много веков отпала от такого удобства.

Вообще русская внешняя торговля — ровесница русского государства. Купцы фигурируют уже в договорах Руси с греками 907, 911 и 944 годов, где оговорены условия торговли, а также статус русских, находящихся в Византии временно или на службе, выкуп пленных, права наследования имущества умерших и тому подобные вещи, актуальные лишь при постоянных людских потоках в обе стороны. Одиннадцать столетий назад никому бы не пришло в голову включать в договор статьи, не связанные с реальностями жизни.

Никак не говорит о «незатейливости» русских купцов и о зачаточном состоянии денежных отношений на Руси такой документ, как «Суд Ярослава князя. Устав о всяцих пошлинах и о уроцех», иначе именуемый «Пространной Правдой Русской». Этот устав родился в столкновениях новгородцев с князьями, пытавшимися расширить свои полномочия и выносить произвольные решения. О значении «Правды Русской» как основополагающего правового акта мы поговорим позже, а пока обратим внимание на статьи о денежных отношениях и о купцах. В той части документа, где речь идет о наследственном праве, имущественных спорах и тому подобном, мы находим статьи (с 47 по 55), из которых видно, что купцы объединялись в товарищества на вере (организационно-правовая форма коммерческой организации на складочном капитале, существующая и сегодня), что правила взимания процентов по займу были тщательно прописаны, что банкротство купца по обстоятельствам непреодолимой силы не влекло за собой судебной ответственности: ему давалась возможность восполнить утраченное и в рассрочку выплатить долг. К необычным можно отнести такую подробность: заимодавец, злоупотребивший процентами, и уже получивший в форме процентов весь или почти весь долг, лишался права на возмещение самого займа. Напомню, это положения примерно 900-летней давности.

И заодно уж о «русской изолированности» в средневековом мире: первый русский монастырь появился в Иерусалиме еще в 1169 году, а летописи баварского Регенсбурга упоминают о том, что в ХII веке городские ворота, обращенные к Дунаю, назывались Русскими.

У Пайпса же можно прочесть такое: «Русские купцы почти никогда не ездили торговать в Европу». И объяснение: в Европе был «высокоразвитый и изощренный рынок», а русская торговля «тяготела к натуральному товарообмену. С точки зрения денег и кредита она оставалась до середины XIX в. на том уровне, который Западная Европа преодолела еще в позднее средневековье. В Московской Руси и в немалой степени при императорах преобладала меновая торговля; наличные использовались главным образом в мелочной торговле».