Глава IV. О пределах власти общества над индивидуумом
Глава IV. О пределах власти общества над индивидуумом
Где тот предел, до которого должно простираться самодержавие индивидуума? Где должна начинаться власть общества? Какая часть индивидуальной жизни должна составлять полное достояние индивидуальности, и какая должна подлежать ведению общества?
И индивидуум, и общество, не переступят должных пределов, если будут простирать свою власть только на то, что их ближе касается. Та часть человеческой жизни, которая касается главным образом индивидуума, должна составлять достояние индивидуальности, а та, которая касается главным образом общества, должна подлежать ведению общества.
Хотя общество и не основано на контракте и вся эта контрактная гипотеза, придуманная для объяснения социальных обязанностей, совершенно бесполезна, но тем не менее каждый, пользующийся покровительством общества, обязан за это вознаграждением, и самый уже тот факт, что индивидуум живет в обществе, делает для него неизбежным существование обязанности исполнять известные правила поведения по отношению к другим людям. Эти правила состоят, во-первых, в том, чтобы не нарушать интересов других людей, или, правильнее сказать, тех их интересов, которые положительный или подразумеваемый закон признает за ними, как право; а, во-вторых, они состоят в том, что каждый должен выполнять приходящуюся на его долю часть (что должно быть определено на каком-либо справедливом основании) трудов и жертв, необходимых для защиты общества или его членов от вреда и обид. Общество имеет полное право принудить к выполнению этих обязанностей, если бы кто-либо вознамерился от них освободиться. Но не в этом только заключается власть общества над индивидуумом. Действия индивидуума, и не нарушая никаких установленных прав, могут вредить интересам других людей или могут не принимать их в должное внимание: хотя индивидуум в этом случае и не подлежит легальной каре, но справедливо может быть наказан карою общественного мнения. Как скоро поступок человека вредит интересам других людей, то общество, без сомнения, имеет право вмешаться, и здесь может возникнуть только вопрос о том, вмешательство общества в данной случае будет ли полезно для общего блага или вредно. Но никакого подобного вопроса о пользе или вреде общественного вмешательства и не может быть в том случае, когда действия индивидуума не касаются ничьих интересов, кроме его собственных, или касаются только интересов тех людей, которые сами того желают (при этом подразумевается конечно, что люди эти находятся в совершенном возрасте и полном обладании своих способностей). Во всех такого рода случаях индивидууму должна быть предоставлена полная свобода, и легальная, и социальная, действовать по своему усмотрению на свой риск.
Заключить из сказанного нами, что будто мы возводим в доктрину эгоистическую индифферентность, что будто мы признаем, что индивидууму нет никакого дела до того, как живут другие индидуумы, или что вообще поступки и благосостояние других людей касаются его только в той степени, насколько замешаны в это его личные интересы, – делать такое заключение значило бы обнаружить крайнее непонимание того, что мы говорим. Не ослабления, а напротив, усиления в индивидууме самоотверженного стремления к благу других, – вот чего хочет излагаемая нами доктрина; но при этом она признает, что не кнут и плеть (понимая это и в буквальном, и в метафорическом смысле), а другие средства должны избирать благодетели для убеждения своих ближних в том, что есть благо. Я не менее, чем кто-либо, высоко ценю личные добродетели, я утверждаю только, что по сравнению с социальными добродетелями они стоят на втором месте, если только еще не ниже. Воспитание должно иметь одинаково своей целью как социальные, так и личные добродетели. Оно обыкновенно действует столько же и насилием, сколько и убеждением; но с окончанием периода воспитания личные добродетели должны быть внушаемы индивидууму не иначе, как посредством убеждения. Люди должны помогать друг другу различать хорошее от дурного, должны поощрять друг друга предпочитать хорошее дурному и избегать дурного; они должны возбуждать друг друга к упражнению высших способностей, поддерживать один в другом те чувства и те стремления, которые имеют своим предметом умное и высокое, а не то, что глупо или что унижает человека. Но никто, будет ли этот никто один человек или какое бы то ни было число людей, не вправе препятствовать кому бы то ни было (разумеется, достигшему зрелого возраста) распоряжаться своей жизнью по своему усмотрению. Благосостояние каждого индивидуума ближе всего касается его самого; тот интерес, который оно может возбуждать в других людях, ничтожен (за исключением случаев сильной личной привязанности) по сравнению с тем интересом, который оно возбуждает в нем самом; общество же имеет интерес в благосостоянии индивидуума (исключая его отношения к другим людям) только отчасти и притом косвенно. Каждый, самый даже обыкновенный человек, как мужчина, так и женщина, имеет несравненно более сильные средства, чем кто-либо, к познанию того, что для него есть благо. Вмешательство общества в те суждения и стремления индивидуума, которые касаются только его лично, необходимо должно основываться на каких-нибудь общих предположениях; но предположения эти могут быть совершенно ошибочны, а если не ошибочны, то они легко могут быть применены совершенно не кстати в таких случаях, к которым совершенно непригодны, так как самое применение их должно производиться людьми, знающими обстоятельства данного случая только поверхностно, снаружи. Эта часть человеческой жизни есть сфера индивидуальности. В отношениях своих к другим людям необходимо, чтобы индивидуум соблюдал в большей части случаев известные общие правила, дабы каждый знал, чего может ожидать от других; но в том, что касается его самого лично, индивидуум должен быть вполне самодержавен. Можно представлять ему разные соображения и доводы, для того чтобы направить так или иначе его суждение, можно увещевать его, чтобы дать то или другое направление его воле, все что можно делать, если бы даже он этого и не желал, но он во всяком случае есть высший судья того, что и как ему делать, и если он поступит вопреки всем советам и предостережениям и через это сделает сам себе вред, то этот вред далеко не может быть так велик, как велико было бы то зло, если бы он насильно принужден был поступить так, как другие признают для него благом.
Я вовсе не думаю утверждать, чтобы чувства к индивидууму других людей должны были быть совершенно независимы от личных достоинств или недостатков индивидуума. Это и невозможно, и нежелательно. Чем в высшей степени индивидуум обладает теми качествами, которые ведут к счастью, тем большее уважение внушает он к себе другим людям, тем больше приближается он к идеальному совершенству. И наоборот: если он обладает в значительной степени качествами отрицательными, то внушает к себе не уважение, а чувство, совершенно противоположное уважению. Есть известная ступень глупости, или, если можно так выразиться (хотя это выражение будет и не совсем правильно), известная степень подлости или извращения вкуса, которая хотя и не может, конечно, служить основанием для дурного обхождения с индивидуумом, но необходимо и весьма естественно внушает к нему отвращение, а в крайних случаях даже и презрение; не может это не возбуждать к себе подобных чувств в том человеке, который имеет в значительной степени качества, противоположные этим недостаткам. Даже и не причиняя никому зла, индивидуум может своими поступками сделать то, что другие люди будут смотреть на него, как на дурака или вообще как на существо низшего порядка, и будут питать к нему соответствующие этому чувства, и так как для индивидуума, конечно, не может быть желательно, чтобы о нем имели такое мнение, чтобы к нему питали подобные чувства, то предостерегая его от этого, мы окажем ему услугу, как и вообще предостерегая от всякого рода неприятных последствий, какие могут иметь для него его поступки. Весьма было бы желательно, чтобы для оказания друг другу подобного рода услуг не существовало тех преград, какие ставят этому господствующие в наше время понятия о вежливости, – чтобы люди могли честно указывать друг другу то, что считают ошибкой, не подвергая себя упреку в грубости или в самонадеянности. Мы имеем, конечно, полное право руководствоваться в поступках по отношению к известному индивидууму нашим дурным мнением о нем, – но только никак не в ущерб его индивидуальности, а не более как в пределах нашей собственной индивидуальной свободы. Так, например, мы не обязаны искать его общества, мы имеем право избегать его (но не высказывать этого явно), потому что имеем полное право избирать для себя то общество, которое нам более нравится. Мы имеем право, а может быть даже и обязанность, предостерегать от него других людей, если находим, что его пример или его разговор могут иметь дурное влияние. Во всем, в чем имеем право свободного выбора, мы можем оказывать предпочтение перед ним другим людям, с тем ограничением, впрочем, если это предпочтение не воздерживает нас от таких действий по отношению к нему, которые вели бы к его улучшению. Таким образом индивидуум может подвергаться весьма различным и весьма строгим карам от других людей за такие недостатки, которые непосредственно касаются только его самого; но он терпит эти кары только в той степени, в какой они непосредственно истекают из самих его недостатков, и подвергается им потому, что они составляют неизбежное, так сказать, естественное последствие его недостатков, а не потому, чтобы намеренно налагались на него, как наказание. Человек, который обнаруживает самонадеянность, упрямство, самодовольство, который не умеет довольствоваться умеренными средствами, не может воздержаться от вредных слабостей, предается чувственным наслаждениям в ущерб наслаждениям сердца и ума, – такой человек должен ожидать, что невысоко будет стоять во мнении других людей и не возбудит к себе большого расположения, и всякий ропот с его стороны будет совершенно неоснователен, если только не заслуживает он расположения людей какими-нибудь высокими социальными достоинствами и проявлению их не препятствуют те его личные недостоинства, которые касаются только его самого.
Я утверждаю, что все те поступки и все те качества индивидуума, которые касаются только его личные блага и не касаются блага других, – что все эти поступки и качества не могут служить основанием для других людей к каким-либо иным неблагоприятным к нему отношениям, кроме тех, которые, так сказать, естественно истекают из их дурного о нем мнения. Совершенно другое должны мы сказать о тех поступках индивидуума, которые вредны другим людям. Когда индивидуум посягает на нрава других людей, – наносит им вред или ущерб, не имея на то никакого права – обманывает их, действует двулично, – нечестно, или невеликодушно пользуется своими преимуществами перед другими людьми, – имея возможность устранить какое-нибудь зло, не делает этого из эгоизма, – все это такие поступки, которые заслуживают нравственного осуждения, а в важных случаях даже и нравственного возмездия и наказания. И не только сами эти поступки, но и те наклонности, которые располагают к совершению их, собственно говоря, безнравственны, заслуживают осуждения и могут даже внушить омерзение к индивидууму. Жестокосердие, злонамеренность, злонравие, зависть – самая антисоциальная и самая гнусная из всех страстей, скрытность и неискренность, раздражительность без достаточного основания, мстительность, не соответствующая причиненному злу, страсть господствовать над другими, желание захватить себе большую долю благ, чем какая следует, гордость греков, находящая удовольствие в унижении других, эгоизм, который себя и свои личные интересы ставит выше всего и все сомнительные вопросы решает в пользу своих интересов, – все это суть нравственные пороки, которые образуют дурной, ненавистный нравственный характер. Но те недостатки, касающиеся только самого индивидуума, о которых мы говорили выше, нельзя собственно назвать нравственными пороками, и как бы они ни были велики, они еще не делают человека дурным, не делают его достойным нравственного осуждения; они могут свидетельствовать о глупости индивидуума, об отсутствии в нем чувства собственного достоинства и самоуважения, но в таком только случае могут справедливо навлечь на него нравственное осуждение, если доводят его до забвения своих обязанностей к тем, по отношению к которым он обязан заботиться о себе. То, что называют обязанностью человека к самому себе, не имеет никакой социальной обязанности, если только по каким-либо обстоятельствам не становится в то же время и обязанностью к другим. Это выражение «обязанности к самому себе» означает обыкновенно не что иное, как только благоразумие, и во всяком случае никак не более, как самоуважение или саморазвитие; но во всем этом индивидуум не обязан никому никаким отчетом, потому что благо человечества не требует, чтобы он подлежал в этом отношении какой-либо отчетности.
Различие между потерей уважения, которой индивидуум может справедливо подвергнуться по причине своего неблагоразумия или по причине отсутствия личного достоинства, и между тем осуждением, которое он заслуживает, нарушая права других людей, – различие это не есть только номинальное. Наши чувства и наши отношения к индивидууму совершенно различны, смотря по тому, возбуждает ли он наше неудовольствие в таких предметах, которые мы считаем подлежащими нашему контролю, или же в таких, которые нашему контролю не подлежат. Если он нам не нравится, мы можем выразить свою антипатию к нему, можем держаться в стороне от него, как и вообще от всего, что нам не нравится, но это не дает нам права причинять ему за это какое-нибудь зло. Мы должны иметь в виду, что он и без того уже несет всю должную кару за свое заблуждение, или, во всяком случае, не избежит этой кары, и если он сам портит себе жизнь своими неблагоразумными поступками, то это не может служить основанием, чтоб мы портили ему жизнь еще более. Нас должно одушевлять в таком случае не желание наказать его, а скорее желание облегчить ему навлеченное им на себя наказание, указать ему, как может он от него избавиться или как может он избежать того зла, которое он навлек на себя своим поведением. Он может быть для нас предметом сострадания, даже отвращения, но никак не предметом злобы или мщения, – мы не вправе относиться к нему, как к врагу общества, и если мы не принимаем в нем особенного участия, не чувствуем к нему особенного расположения, то самое дурное, на что мы имеем право по отношению к нему, это – предоставить его самому себе. Но если индивидуум нарушает правила, соблюдение которых необходимо для индивидуального или коллективного блага других людей, если вредные последствия его поступков падают не на него только, но и на других, то в таком случае общество, как покровитель всех своих членов, должно сделать ему за это возмездие, должно подвергнуть его каре именно с той целью, чтоб наказать его, и притом такой каре, которая была бы достаточно строга, соответственна его вине. В этом случае индивидуум предстоит перед нашим судом, как виновный, – мы вправе не только произнести над ним суждение, но и вправе исполнить над ним наш приговор; в первом случае мы не вправе подвергнуть его какой-либо другой каре, кроме той, которая сама собой истекает из пользования нами такой же индивидуальной свободой, какую мы признаем и за ним.
Сделанное нами различие между той частью человеческой жизни, которая касается только самого индивидуума, и той, которая касается других людей, встретит, без сомнения, много противников. Нам могут возразить, что ни в каком случае поступки индивидуума не могут не касаться в большей или меньшей степени других индивидуумов, которые живут с ним в одном обществе, – что индивидуум ни в каком случае не может быть совершенно уединен от других людей, и если он делает себе зло, то это не может не причинять большего или меньшего вреда по крайней мере тем людям, которые к нему особенно близки, а даже нередко и тем, которые не находятся с ним ни в каких близких отношениях. Если он дурно распоряжается своим имуществом, то это делает вред тем, для которых его имущество прямо или косвенно давало средство к существованию, и во всяком случае это уменьшает в большей или меньшей степени общую сумму богатства, находящегося в обществе. Если он действует ко вреду своих физических или умственных способностей, то это не только причиняет вред всем тем, которых благо более или менее от него зависит, но кроме того, он сам может сделаться вследствие этого неспособным к тем услугам, которые обязан оказывать своим ближним, и может даже сделаться тяжестью для тех, кто его любит или кто к нему расположен, и если таких индивидуумов в обществе будет много, то едва ли что-нибудь может причинить общей сумме блага больший ущерб, чем это. Наконец, если индивидуум своими пороками или своим неблагоразумением и не делает прямо вреда другим людям, то он вредит уже тем, что подает дурной пример, и потому может справедливо быть принужден к воздержанию себя от таких поступков, которые могут совратить других с истинного пути или ввести в заблуждение.
И даже – могут прибавить мои противники – если бы последствия неблагоразумных поступков и не касались никого, кроме того порочного и неблагоразумного индивидуума, который их совершает, то и в таком случае общество не должно дозволять этому индивидууму свободно распоряжаться своими действиями, так как он очевидно оказывается к этому неспособным. Ведь никто не станет оспаривать, что дети и малолетние должны быть охраняемы от вреда, какой могут сделать сами себе, – не такая ли же обязанность лежит и на обществе по отношению к тем людям, которые хотя и достигли зрелого возраста, но также как дети и малолетние не способны к самоуправлению. Если страсть к игре, пьянство, невоздержанность, праздность, неопрятность не менее вредны для блага, составляют не меньшее препятствие к усовершествованию, как и многие, или как большая часть тех действий, которые запрещаются законом, то почему же – могут спросить наши противники – не мог бы закон преследовать и эти пороки, насколько это практически возможно и насколько это примиримо с другими требованиями общественной жизни? и почему бы в помощь закону, который не может избежать несовершенства, – почему бы ему в помощь не могло общественное мнение организоваться в могущественную полицию для преследования этих пороков и подвергать строгим социальным карам тех, кто оказывается в них виновным? Здесь идет вопрос не о том – могут они сказать – чтобы стеснить индивидуальность или воспрепятствовать испытанию каких-либо новых, оригинальных идей, а о том, чтобы предупредить совершение таких вещей, которые давно уже испытаны и давно уже осуждены самым опытом, которые уже на опыте оказались неполезными или непригодными ни для какой индивидуальности; мы знаем, что правила нравственности или благоразумия требуют для своей выработки значительного времени и значительной суммы опытов, и желаем только, чтобы новые поколения предохранялись от тех ошибок, которые были бедственны предшествовавшим поколениям.
Я совершенно согласен с тем, что зло, которое человек делает сам себе, может в значительной степени оскорблять чувства и интересы тех, которые к нему близки, и даже, хотя и в меньшей степени, чувства и интересы всего общества; но дело в том, что если человек своим поведением нарушает свои обязанности по отношению к другим индивидуумам или ко многим другим людям, то в таком случае его поступки не принадлежат уже к числу тех, которые касаются только его самого, и он подлежит за них нравственному осуждению в полном смысле этого слова. Если, например, человек по причине своей невоздержанности или расточительности не может платить долгов, или, будучи нравственно обязан заботиться о своем семействе, не может вследствие этого содержать или воспитывать членов своей семьи, то он, конечно, заслуживает осуждения и может быть справедливо подвергнут наказанию, но только никак не за невоздержанность или расточительность, а за неисполнение своей обязанности к семейству или к кредиторам; его нравственная вина была бы и не более, и не менее, если бы он и не расточал те средства, которые должен был употребить на уплату долгов или на содержание семейства, а обратил бы на самое выгодное предприятие. Барнуэль убил своего дядю, чтобы иметь деньги для своей любовницы, и за это его повесили; но если бы он убил дядю не для того, чтобы иметь деньги для любовницы, а чтобы устроить свои дела, то все равно был бы повешен. Часто случается, что человек причиняет огорчения своему семейству дурными своими привычками, и в этом случае он, конечно, заслуживает порицания за свою нечувствительность или неблагодарность; но он в такой же степени подлежал бы порицанию и в том случае, если бы предавался и таким привычкам, которые сами по себе не имеют ничего порочного, но огорчают тех, которые с ним вместе живут, или которые счастье от него зависит. Кто не соблюдает должного уважения к чувствам или интересам других людей, не будучи на то вынужден требованиями какого-либо высшего долга, или не имея для своего оправдания удовлетворение каких-либо законных личных стремлений, тот справедливо подлежит нравственному осуждению, но только за оказанное им неуважение, и никак не за те причины или за те убеждения, касающиеся только его лично, которые могли привести его к этому. Точно также если, вследствие эгоистического образа жизни, человек становится неспособен исполнять какую-либо обязанность, лежащую на нем по отношению к обществу, то он виновен перед обществом. Нельзя наказывать человека за то только, что он пьян: но следует наказать солдата или полицейского служителя, если он будет пьян при исполнении своей службы. Одним словом, все, что причиняет прямой вред индивидууму или обществу, или заключает в себе прямую опасность вреда для них, все это должно быть взято из сферы индивидуальной свободы и должно быть отнесено к сфере нравственности или закона.
Что же касается до тех действий индивидуума, которыми он не нарушает какой-либо определенной обязанности своей к обществу, и которые, будучи вредны только для него самого, не наносят прямо видимого вреда тому или другому индивидууму, то такие действия, если и могут причинять зло обществу, то зло только случайное, или, если можно так выразиться, истолковательное, и общество должно переносить это зло ради сохранения другого высшего блага, ради сохранения индивидуальной свободы. Если уже взрослые люди должны быть подвергаемы наказанию за то, что не заботятся о себе надлежащим образом, то скорее ради их собственного блага, а никак не на том основании, чтоб удержать их от порчи тех их способностей, которые им необходимы, чтоб приносить обществу ту пользу, требовать которую само общество не считает себя имеющим право. Я никак не могу признать, чтобы общество имело право в этом случае наказывать: как будто для того, чтоб возвысить даже самых слабых своих членов до обиходной рациональности в поступках, оно не имеет другого средства, как выжидать, пока они совершат какой-либо нерациональный поступок, и наказывать их за это легальной или нравственной карой. Общество имеет абсолютную власть над индивидуумом во весь период его детства и малолетства, чтобы сделать его способным к рациональности в поступках. Настоящее поколение есть полный хозяин как по воспитанию, так и вообще по устройству всей судьбы грядущего поколения, и хотя оно не может, конечно, сделать его совершенством мудрости и доброты, так как само терпит крайний недостаток и в том, и в другом, и хотя самые лучшие его стремления в этом отношении не всегда бывают в частных случаях и самые удачные, но оно имеет совершенно достаточные силы на то, чтобы сделать новое поколение столь же хорошим, как и оно само, или даже несколько лучшим. Если общество допустило, чтобы значительное число его членом дожило до зрелого возраста, оставаясь в детском состоянии, не приобретя способности руководствоваться в своих поступках рациональными соображениями, которые бы основывались не только на непосредственных, но и на более или менее отдаленных мотивах, то в таком случае общество само и виновато в последствиях этого. Оно вооружено не только всеми могущественными средствами воспитания, но и тем могущественным влиянием, какое обыкновенно имеет авторитет общепринятого мнения на умы тех, которые малоспособны иметь свои собственные мнения; кроме того, ему содействуют и те естественные кары, неизбежно падающие на каждого, кто своим поведением возбудит к себе отвращение или презрение в том, кто его знает, – и неужели же при всем этом общество может еще претендовать на необходимость для него существования такой власти, которая бы отдавала приказания и принуждала индивидуума к повиновению в том, что касается только его самого и что по всем правилам справедливости и здравой политики должно быть безраздельно предоставлено его индивидуальному решению, так как он несет на себе последствия этого решения. Ничто так не роняет кредит и не ослабляет силу имеющихся хороших средств для влияния на поступки людей, как когда прибегают для этого к дурным средствам. Если между теми людьми, которых намереваются насильственным образом принуждать к благоразумию или воздержанию, найдутся люди с такими задатками, из которых образуются сильные и независимые характеры, то неизбежно, что эти люди восстанут против такого насилия, потому что никогда не примирятся они с тем, чтобы, подобно тому как их контролируют в действиях, касающихся других людей, мог бы также кто-либо их контролировать и в том, что касается только их самих. Такое насилие имеет обыкновенно своим последствием то, что люди начинают считать за признак ума и мужества, когда кто-либо идет прямо наперекор власти и делает именно противное тому, что требует власть. Подобный пример представляет нам век Карла II, когда доходившая до фанатизма нравственная нетерпимость пуритан вызвала моду на грубость нравов. Что же касается до того возражения, что будто для общества необходимо оберегать своих членов от тех дурных примеров, какие могут им подавать порочные и распущенные люди, то я совершенно согласен с тем, что дурной пример может иметь вредное влияние, особенно же когда этот пример состоит в том, что делается зло людям и сделавший зло остается без наказания; но здесь идет дело не о таком поведении индивидуума, которое причиняет зло людям, а о таком, которое причиняет зло только ему самому, и я не вижу никакой возможности не согласиться с тем, что пример такого поведения должен иметь вообще скорее благодетельное, чем вредное действие, потому что в таком случае всегда, или по большей части, вместе с дурным поступком пример представляет и тяжелые или унизительные от него последствия для того, кто его совершил.
Но самый сильный аргумент против общественного вмешательства в сферу индивидуальности состоит в том, что такое вмешательство оказывается в большей части случаев вредным, обыкновенно совершается некстати и невпопад. Когда идет дело об общественной нравственности, или об обязанности, лежащей на индивидууме по отношению к другим людям, то в этих случаях общественное мнение, т. е. мнение господствующего большинства, хотя и бывает часто ошибочно, но имеет по крайней мере шансы быть правильным, потому что тут люди судят не о чем ином, как только о своих собственных интересах, – о том, какое влияние может иметь на их интересы, если будет дозволен индивидууму тот или другой образ действия. Но когда идет дело о таких поступках индивидуума, которые касаются только его самого, то мнение большинства, налагаемое как закон на меньшинство, имеет столько же шансов быть ошибочным, как и быть правильным; оно в таких случаях не более как мнение одних о том, что хорошо или дурно для других, а часто даже и менее, чем это, и публика руководствуется в своем суждении единственно своими собственными наклонностями, относясь с совершенным равнодушием к благу или удобству тех, чьи поступки судит. Есть много людей, которые чувствуют себя оскобленными в своих чувствах, считают для себя обидой, когда кто-либо совершает такой поступок, к которому они имеют отвращение; так один религиозный изувер на упрек, что не уважает в других религиозного чувства, ответил, что напротив, другие не уважают в нем его чувства, потому что упорствуют в своих заблуждениях. Но между чувством, которое имеет человек к своему собственному мнению, и тем чувством к этому мнению другого человека, который чувствует себя оскорбленным, между двумя этими чувствами такое же отношение, как между желанием вора взять у меня мой кошелек, и моим желанием сохранить его. Вкус человека есть его личное достояние в такой же степени, как и его мнение или его кошелек. Нетрудно представить себе в воображении такую идеальную публику, которая предоставляет каждому индивидууму полную свободу действовать по своему усмотрению во всех тех случаях, которые представляют какое-нибудь сомнение, как лучше поступать, и требует только воздержания от таких поступков, которые уже осуждены всемирным опытом; но существовала ли когда-нибудь подобная публика, которая ограничивала бы таким образом свое вмешательство? и была ли когда-нибудь такая публика, которая заботилась бы о том, что говорит всемирный опыт? Вмешиваясь в индивидуальную сферу, она обыкновенно не о чем ином и не думает, как только о чудовищности такого явления, что среди ее есть люди, которые действуют и чувствуют не так, как она; и этот критериум, едва прикрытый, предъявляют человечеству, как требование религии или философии, девять десятых пишущей братии, и моралисты, и философы. Они проповедуют нам, что такие-то вещи справедливы, потому что они справедливы, потому что мы чувствуем, что они справедливы; они учат нас, что мы должны искать в нашем собственном уме и в нашем сердце законы поведения, обязательные как для нас самих, так и для всех других людей. И что же делать бедной публике, как не применять к делу такие наставления, и если только в ней существует единодушие в степени сколько-нибудь значительной, то как же не возводить ей свои личные чувства в критерий добра и зла и не признавать их обязательными для всего мира?
Зло, о котором идет речь, не из тех зол, которые существуют только в теории, и читатель, может быть, ожидает, что я представлю примеры тому, как английская публика нашего времени возводит свои наклонности в нравственные законы. Я пишу трактат не о нравственных заблуждениях нашего времени, – это предмет слишком важный, чтоб о нем можно было говорить мимоходом, в виде пояснительных примеров. Тем не менее необходимо привести примеры, чтобы показать, что высказанный мною принцип имеет в наше время серьезное и практическое значение, и что я вооружаюсь против действительного, а не против воображаемого зла. Нетрудно доказать множеством примеров, что расширение пределов того, что можно назвать полицией нравов, составляет одну из самых всеобщих человеческих наклонностей, и что это расширение простирается до того, что захватывает даже самую бесспорную сферу индивидуальной свободы.
Я укажу прежде всего на те антипатии между людьми, которые проистекают единственно из того, что, будучи различных религиозных верований, люди исполняют неодинаковые религиозные обряды, и в особенности из того, что у них неодинаковая религиозная дисциплина. Припомните этот несколько уже избитый факт, что при всем различии и в догматах, и в обрядах ничем христианин не возбуждает в себе столь сильной ненависти со стороны магометанина, как тем, что ест свинину. Мало найдем мы примеров, чтобы что-нибудь внушало христианину или европейцу более сильное отвращение, чем какое чувствует магометанин к этому способу утолять голод. Причина этого отвращения заключается не в том, что есть свинину запрещено магометанской религией: вино также запрещается этой религией и мусульманин осуждает употребление вина, а между тем оно не возбуждает в нем отвращение. Омерзение, какое магометанин чувствует к мясу «нечистого животного», представляет ту особенность, что оно имеет совершенно характер инстинктивной антипатии; дело в том, что мысль о нечистоте, раз овладев чувствами человека, способна, по-видимому, возбуждать самое сильное омерзение к тому, что считается нечистым, даже в тех людях, которые сами вовсе не отличаются особенной чистотой. Замечательный пример подобного чувства, истекающего из представлений о религиозной нечистоте, находим мы также у индусов. Предположим теперь, что существует такой народ, которого большинство состоит из магометан, и что это большинство никому не дозволяет есть свинину. Для магометанских стран такой факт не есть что-либо небывалое.[8] Должны ли мы признать, что такое действие со стороны большинства будет законным пользованием той нравственной властью, какая должна принадлежать общественному мнению, а если нет, то почему? Употребление в пищу свинины на самом деле представляется большинству делом в высшей степени гнусным и большинство возмущается этим совершенно искренно, – оно совершенно искренно верит, что есть свинину запрещено Богом, что это противно Богу. На каком же основании можем мы в этом случае признать незаконным вмешательство общественного мнения? Здесь нет религиозного преследования, потому что хотя запрещение употреблять в пищу свиное мясо и имеет своим источником религию, но ведь нет такой религии, которая бы ставила кому-нибудь в обязанность есть свинину. Очевидно, что для осуждения подобных действий со стороны общества нет другого основания, кроме того, что общество не имеет права вмешиваться в то, что есть дело личного вкуса и касается только самого действующего.
Приведем другие примеры, более к нам близкие. Большинство испанцев признает величайшим нечестием, в высшей степени оскорбительным для Бога, если богослужение совершается на какой-либо другой манер, а не на римско-католический, и законы Испании не дозволяют никакого другого общественного богослужения, кроме римско-католического. Народы южной Европы не только признают брак духовным делом, противным религии, но смотрят на него, как на соблазн, как на бесстыдство, – брачное духовенство составляет для них предмет омерзения. Что могут сказать протестанты против этих совершенно искренних чувств, – против их стремления насильно подчинить своим требованиям некатоликов? Если мы признаем, что человечество имеет право вмешиваться в индивидуальную жизнь даже и в тех случаях, которые не касаются интересов других людей, то мы не можем не признать, что в обоих приведенных нами примерах нет ничего, что заслуживало бы осуждения. И на каком основании, в самом деле, можем мы в таком случае осуждать людей, когда они стремятся уничтожить то, что по их совершенно искренним убеждениям есть вместе и оскорбление Бога, и оскорбление человека? Никакое преследование какой бы то ни было индивидуальной безнравственности не может представить себе более сильное оправдание, чем какое имеет за себя то преследование, которое совершается во имя искренних религиозных чувств, и нам ничего более не остается, как или принять логику преследователей и сказать вместе с ними, что мы можем преследовать других, потому что мы нравы, а эти другие не могут преследовать нас, потому что они не правы, – или же отвергнуть такой принцип, который справедлив только тогда, когда он за нас, и составляет вопиющую несправедливость, если применяется против нас.
На приведенные мною примеры могут заметить, что они не имеют никакого практического значения и ничего подобного теперь быть не может, – что это совершенная невозможность, чтобы общественное мнение нашей страны стало кого-нибудь принуждать что-либо есть или не есть, жениться или не жениться, отправлять то или другое богослужение. Хотя такое замечание совершенно неосновательно, но мы тем не менее примем его во внимание и приведем другой пример, еще более к нам близкий и более у нас возможный. Везде, где только пуритане были достаточно могущественны, как, например, в Новой Англии и Великобритании во времена республики, они всегда стремились, и со значительным успехом, к уничтожению всех общественных и почти всех частных удовольствий, в особенности же они преследовали музыку, танцы, общественные игры, театры и вообще всякого рода увеселительные общественные собрания. До сих пор еще у нас, в Англии, очень много таких людей, которые по своим религиозным и нравственным понятиям строго осуждают все подобного рода удовольствия; люди эти принадлежат преимущественно к среднему классу, который имеет преобладающее значение при теперешнем общественном и политическом устройстве нашей страны, и нет ничего невозможного, что в один прекрасный день у них будет большинство в парламенте. Что скажут тогда члены нашего общества, которые не разделяют пуританских понятий, если их будут вынуждать сообразоваться в своем препровождении времени с религиозными и нравственными чувствами строгих кальвинистов и методистов? Не найдут ли они тогда желательным, чтобы эти благочестивые люди заботились о себе, а их оставили бы в покое? Не то ли же самое должны мы сказать и относительно всякого правительства, и относительно всякой публики, когда они предъявляют притязание запретить какое-нибудь удовольствие, потому что находят его дурным! Если раз мы признаем в принципе правильным подобное вмешательство общества в сферу индивидуальной свободы, то не будем иметь ни малейшего основания осуждать то или другое применение этого принципа, какое заблагорассудит сделать большинство парламента или вообще господствующая власть в обществе, – мы должны будем безропотно подчиниться требованиям идеальной христианской общины, как ее понимали первые колонисты Новой Англии, если только их секта или какая-нибудь другая, ей подобная, достигнет преобладания в обществе; а это не представляет никакой невозможности, потому что, как мы знаем по опыту, нередко религиозные секты, считавшиеся окончательно утратившими свое значение, вновь воскресали с полной силой.
Сделаем другое предположение, которое может быть еще более возможно, чем первое. Бесспорно, что в современном нам мире существует сильное стремление к демократическому общественному устройству. Утверждают, что будто в той стране, где это стремление успело наиболее осуществиться, где и и общество, и правительство отличаются наибольшим демократизмом, а именно, в Северо-Американских Соединенных Штатах, – утверждают, что будто бы там большинство смотрит чрезвычайно неблагоприятно на людей, дозволяющих себе более блестящий или более дорогой образ жизни, чем какой доступен самому большинству; что эти чувства большинства имеют там такое сильное влияние на общественную жизнь, как если бы и в самом деле существовали законы, регулирующие расходы, и что во многих частях Соединенных Штатов человек, имеющий большое состояние, встречает серьезное затруднение найти такой способ проживать свои доходы, который бы не навлек на него общего осуждения. Хотя подобное утверждение преувеличивает, без сомнения, то, что существует в действительности, но тем не менее оно указывает на такой факт, который не только не представляет ничего необыкновенного и не только весьма возможен, но и едва ли не составляет весьма вероятный результат, к которому может придти демократическое чувство везде, где с ним соединяются такие понятия, что общество имеет право налагать свое veto на тот или другой способ, каким индивидуум может тратить свои доходы. Если же мы при этом еще предположим значительное распространение социалистических идей, то нет ничего невозможного, что в обществах образуется такое большинство, которое будет считать позором иметь собственность выше известного незначительного размера, или жить такими доходами, которые не зарабатываются физическим трудом. Понятия, по принципу близко подходящие к этим, уже значительно преобладают в рабочем классе и видимо дают уже чувствовать свою тяжесть тем, которые находятся главным образом в зависимости от понятий, господствующих в этом классе, т. е. самим же рабочим. Известно, что между дурными работниками – а они составляют большинство во многих родах производства – установилось такое мнение, что дурной работник должен получать ту же заработную плату, как и хороший, и что не следует дозволять, чтобы один работник получал более, чем другой, под каким бы то ни было предлогом, потому ли что работает лучше, или потому что вырабатывает больше. У них образовалась даже своего рода полиция, которая старается препятствовать тому, чтобы хорошие работники получали более высшую плату, или чтобы хозяева платили им больше, чем дурным работникам, и эта полиция при случае превращается даже в настоящую полицию, которая действует не только нравственными, но и прямо физическими средствами. Если раз мы признаем, что общество имеет право на какое-нибудь вмешательство в то, что касается только самого индивидуума, то я не вижу никакого основания, почему мы могли осудить в этом случае действия рабочего класса, почему бы мы могли не признать за отдельной частью общества такой же власти над составляющими ее индивидуумами, какую признаем за всем обществом, вместе взятым, над всеми индивидуумами безразлично.
Впрочем, мы не имеем никакой надобности ограничиваться одними только предположениями; мы можем указать действительно существующие в наше время весьма грубые нарушения индивидуальной свободы, и еще более грубые нарушения, которыми нам угрожают в будущем и которые легко могут осуществиться, – и наконец мы можем указать на такие действительно существующие в наше время понятия, которые признают за обществом неограниченное право запрещать законом не только все то, что оно признает злом, но даже и то, что само по себе признается совершенно безвредным, если только это запрещение нужно для более полного искоренения преследуемого зла.