Иван Евсеенко ПОЛОВЕЦКОЕ ПОЛЕ ( рассказ )

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иван Евсеенко ПОЛОВЕЦКОЕ ПОЛЕ ( рассказ )

ЗА ВСЕ ДОЛГИЕ МЕСЯЦЫ набегов на Хоробичи Калистрат ни разу не зашел к Роднеге в дом, ни разу не спросил, как она живет, есть ли у нее отец, мать, муж, дети. Отпустив ее, бросив лежать в разорванном платье на траве или на снегу, он вскакивал на Карну и все так же наметом уходил в Половецкое поле. Но когда Дон оставался позади и влажные его ветры сменялись суховейными, полупустынными, Калистрат усмирял Карну, отпускал поводья и начинал задремывать…

И почти всегда в этой его полудреме Калистрату чудились древние, не в его памяти времена. Широкая, неохватная глазом степь, посреди степи ханский, охраняемый бесчисленным войском шатер, а внутри этого шатра на золототканном ковре он — Кончак. К нему приводят молодого русского князя, приехавшего просить ярлык на княжение в каких-нибудь северных городах: в Чернигове, в Новгород-Северске или в Курске.

— Дань привез? — спрашивает его Кончак, — Жену, детей?

— Привез, — отвечает князь. И Кончак, видит, как лицо его бледнеет.

— Хочу видеть, — повелевает хан.

Вводят жену, тоже совсем еще молодую и тоже намертво бледную, а вместе с ней двух сыновей, княжичей семи и восьми лет.

Кончак оглядывает княгиню, которая стоит, низко склонив перед ним голову, потупив глаза, и ему нестерпимо хочется холодного, только что вынутого из глубоких погребов и колодцев кумыса.

— Хорошая у тебя жена, — с улыбкою говорит он князю, — а дети еще лучше.

Князь что-то беззвучно шепчет, наверное, даже молится своему неверному богу, но вслух ничего не произносит, и тогда Кончак улыбается снова:

— Ты получишь ярлык.

Князь и княгиня падают на колени, начинают благодарить его, но Кончак прежде этого подает знак своему верному слуге и лучшему из лучших воинов Ахмату, и тот, выхватив из-за пояса острый половецкий нож, поочередно кидает на пол княжичей и ловким, заученным движением вырезает им глаза.

— Ярлык стоит больше, чем глаза твоих сыновей, — говорит Кончак христианскому князю и велит увести его.

Судьба князя тоже уже решена: Ахмат отрежет ему вначале язык, потом выколет глаза и утопит вместе с княжичами (если только они доживут до этого) в котле с кипящим жиром. А княгине Кончак велит остаться. Кумыс уже вынут из ледников и колодцев, и молодая княгиня сгорает от желания как можно скорее подать всесильному Кончаку кувшин…

…КАЛИСТРАТ ПРОСЫПАЕТСЯ, холодеет сердцем и страшится всех этих своих видений. Откуда они в нем и зачем?

Вначале он думал, что они исходят от его имени, почти нигде теперь не встречаемого, напоминающего звуком своим острый, рассекающий удар сабли. Имя это придумал Калистрату в непробудном пьянстве и нищете отец. И, кажется, придумал назло матери, безропотной, терпеливой и ласковой женщине. Гордясь своим казачьим происхождением, он постоянно называл ее инородкою (а она действительно была такою, из лесных северный мест), постоянно бил. А когда она, пытаясь оборониться или сбежать из дому, хватала на руки малолетнего Калистрата, он пьяно ухмылялся и останавливал ее, Бог знает где услышанным стишком:

Напевала моя матушка,

Колыбель мою качаючи,

Будешь счастлив, Калистратушка,

Будешь жить ты припеваючи.

И вот накликал на единственного своего сына беду и ярость. Калистрат хотел уже было подать прошение о замене имени, хорошенько разузнав, что подобное возможно и что так делают многие, кому жить с природным, даденным от рождения именем невмоготу. Но потом он все же отказался от этого намерения. Беда тут скрывалась не в имени. Сколько Калистрат встречал людей с именами ничуть не лучше его: Авксентий, Мардарий, Никодим — а ничего, жили они покойно, тихо, в ладу с соседями и с самими собой. Пахали, сеяли, убирали по осени урожай и уж, конечно же, не носились, обезумев, на неоседланной кобыле по зеленям и пажитям…

И тогда Калистрату пришла в голову совсем иная догадка. Томление его и ярость исходят от того, что он живет некрещеным. Отец, наверное. опять-таки затем, чтоб досадить богомольной, державшей в доме иконы матери, не крестил его и запретил даже об этом думать, называя себя почему-то человеком “партейным”, хотя никогда им не был. Мать ослушаться его не посмела, не понесла Калистрата тайком в церковь в дальнее лесное село Кораблево, не пригласила священника или хотя бы какую-либо монашку домой, так и оставив сына жить нехристем. Да и как было пригласить, когда отец под горячую, пьяную руку все ее иконы изрубил топором и сжег на костре, не подумав о том, что с некрещеным его сыном в будущем могут приключиться видения и ярость…

И вот Калистрат решил исправить гордыню и недогляд отца с матерью. Принарядившись поприглядней, в праздничную выходную рубаху, он сел на Карну и поехал в село Кораблево с твердым намерением окреститься. И попал очень вовремя, в крестильный день.

Пожилая церковная служка, торговавшая за невысоким прилавочком-приступком иконами, свечами и нательными крестиками, доходчиво объяснила ему все таинства, похвалила за добрые намерения. Но в самый последний момент, когда Калистрат уже направился к алтарю, где стояла купель со святой водой и где толпился народ с младенцами и малыми детьми, вдруг и озадачила его:

— А у тебя крестный отец и крестная мать есть?

— Нет, — с тревогой ответил Калистрат, дома на хуторе об этом загодя не подумавши.

— Тогда придется повременить, — задержала его служка. — Без крестных отца и матери не полагается.

Но Калистрату временить и откладывать свое намерение на потом было некогда. Ярость уже опять подступила к нему, опять давила изнутри, требуя выхода, и дело тут было только за книгою, за грозными и грозящими ее строчками:

Дълго ночь мъркнет,

Заря свътъ запала,

мъгла поля покрыла.

Щекотъ славий успе;

говоръ галичь убуди.

Русичи великая поля

чрълеными щиты перегородиша,

ищучи себь чти, а князю — славы.

Он вышел из церкви и стал выглядывать на паперти и на цвинторе каких-нибудь достойных людей, которые согласились бы пойти к нему в крестные. И вскоре нашел их: нищенствующую старушку, что стояла у церковной двери, прося подаяние, и точно такого же старика, старца с холщовою котомкою на плечах. Посомневавшись немного (годятся ли для такого великого таинства?), они откликнулись на его слезную просьбу:

— Чего ж не пойти, дело Божеское.

Церковная служка тоже малость посомневалась: имеют ли эти нищенствующие старики право и достоинство быть у Калистрата поручителями, крестным отцом и матерью, но потом лишь вздохнула и занесла их имена в книгу:

— Бог и таких примет.

Калистрат купил у служки серебряный нательный крестик, разделся по ее же научению по пояс и пошел, провожаемый будущими крестным отцом и крестной матерью к купели.

ВНАЧАЛЕ КРЕСТИЛИ младенцев и малых детей. Седенький, невысокого росточка священник, надев атласно-белые, шитые золотом нарукавники (после Калистрат узнает, что их называют — поручи), долго читал молитву, долго ходил вокруг купели, помечая крестообразно святой водой лица и руки новокрещеных. Младенцы от его осторожного, но строгого прикосновения просыпались, пробовали плакать, а малые дети робко жались к крестным своим родителям. Священник на мгновение дольше, чем, наверное, полагалось, задерживался возле плачущих и робеющих, клал им на головы сухонькую, воскового какого-то цвета руку, и они под его рукоположением быстро успокаивались и затихали.

Совершив последний круг, священник стал брать из рук крестных родителей притихших младенцев и поочередно окунал их в купель. Младенцы съеживались тельцами, вздрагивали, но не плакали, словно понимали всю важность происходящего.

Не плакали и не пугались в руках священника и малые дети, когда он, поставив их в купель на ножки, троекратно омывал водой. Калистрат зорко вглядывался в их мокрые просветленные лица, и какая-то теплая невидимая волна окутывала все его изнывающее тело…

Опомнился Калистрат лишь после того, как крестные родители унесли младенцев и детей, прикрытых чистыми накидками, к матерям и отцам, которым, оказывается, присутствовать при обряде крещения не положено, и наступила очередь взрослых. Кроме Калистрата, крестились еще два человека. Парень лет восемнадцати, судя по всему призывник, стриженный наголо и настороженный, как все уходящие в армию; и какая-то женщина, уже немолодая и чем-то опечаленная. Священник повторил все те же таинства, прочитал молитву, крестообразно пометил новокрещеных по лицам и рукам святою водою и стал приглашать их в купели.

Калистрату выпало идти первым. Священник склонил его голову и тело над купелью, зачерпнул в горсть воды и уже хотел было омыть ею лоб и плечи Калистрата, но в это время вдруг во дворе захрапела и забилась на привязи Карна. Священник на минуту задержал руку, настороженно прислушался к этому неурочному лошадиному храпу, но тут же и продолжил омовение, поняв, что ничего страшного не случилось, что это всего лишь взбунтовалась застоявшаяся у ограды лошадь. А Калистрат весь напрягся, встревожился, забыв даже, где он сейчас находится и что с ним совершается. Ему полагалось бы, необидно отстранив священника, выбежать как можно скорее во двор и успокоить Карну, потому что в своей ярости она бывает еще страшнее, чем он, Калистрат. Взбунтовавшись, она никого к себе не подпускает, ломает загородки, привязи, рвет оброти. А ведь вокруг столько народу, столько неосторожных детей, которым из любопытства захочется подойти к ней, взбунтовавшейся, поближе, и любопытство это может закончиться бедой. Карна в такие минуты не щадит никого: ни детей, ни взрослых, ни мужчин, ни женщин, насмерть может убить любого, кто осмелится к ней приблизиться или даже просто прикрикнуть, усмиряя, издалека. Обуздать ее в ярости и гневе способен один только Калистрат.

Но освободиться из-под руки священника он не посмел — слишком великое, роковое было в его жизни сейчас мгновение. Карна должна бы это понимать и успокоиться сама. Калистрат (теперь уже без всякого принуждения священника) еще ниже склонился над купелью и почти коснулся лицом святой воды. Он ощущал все творимое над ним таинство перерождающейся душой, которая с каждой падающей на голову и плечи Калистрата каплей воды все больше светлела, очищалась, становясь невесомо легкой и легкокрылой. Сильное его, играющее связками мышц тело тоже стало легким и податливым, обрело такую свободу и вольность, какую Калистрат испытывал лишь давным-давно в детстве, когда безмятежно засыпал на руке у матери, прижавшись щекою к ее груди.

А Карна все храпела и билась на привязи, мешая Калистрату окончательно забыться, став малым, безвинным ребенком, Калистратушкой, который ничего еще в мире не знает и не чувствует, кроме материнских рук и материнской груди. Он начал уговаривать Карну тихими, мыслимыми лишь про себя словами, обещал ей в будущем все, чего она захочет: отборную луговую траву, отборный овес и сено, чистую из ключевого колодца или родника воду, вольную степную жизнь, только бы она сейчас успокоилась и грозно так не храпела.

И Карна, словно услышав его увещевания, действительно подчинилась ему: перестала биться о привязь, пугать собравшихся на цвинторе и возле церкви людей встревоженным ржанием; несколько раз, уже совсем беззлобно, как всегда это привыкла делать на исходе ярости, ударила копытами о землю — и смирилась.

Калистрат облегченно вздохнул, распрямился по велению священника над купелью, и тот, благословляя его для новой крещеной жизни, надел Калистрату на шею серебряный нательный крестик на узенькой тесемке-ленточке.

ИЗ ЦЕРКВИ Калистрат вышел совсем другим человеком — просветленным и очищенным от прежнего своего полуязыческого существования. Ему казалось, что теперь у него все иное: и лицо, и волосы, и посадка головы, и разворот плеч, иная походка и даже иной взгляд. Серебряный нательный крестик лежал у Калистрата точно между ключиц, согревал грудь и все тело; идти, сбегать по церковным ступенькам под его охранительной тяжестью было легко и свободно. У подножия паперти Калистрат поблагодарил своих крестных отца и мать, троекратно по-христиански обнял и поцеловал их, хотел даже было одарить, сколько мог, деньгами, но они запротивились.

— Что ты, родимый, — тихо укорила его крестная. — Разве можно…

И Калистрат не посмел больше настаивать. В последний раз он низко поклонился крестным, склоненный же постоял еще несколько минут перед широко распахнутыми церковными вратами и легко пошел через цвинтор за ограду, где в тени деревьев на привязи его должна была ждать Карна.

Но ее там не было. Калистрат не обнаружил Карну ни на привязи под деревьями, ни где-либо еще в отдалении, на лужайке, напоминавшей приречной пастольник, ни на хозяйских огородах, что начинались сразу за церковью.

Вездесущие мальчишки тут же доложили ему:

— Она оторвалась и убежала вон туда, — и показали в сторону половецкого поля.

Калистрат в ответ лишь усмехнулся. Знал он эти повадки Карны. Если что не по ней, не по ее нраву, то она высвободится из любой загородки, сорвется с любой привязи и убежит куда-либо в луга или в поле. Калистрат каждый раз расстраивался, переживал из-за этого, потому что почти всегда был виноват он — что-нибудь не так сделал или сказал Карне. А она была очень обидчива и очень долго обиду помнила. Калистрату потом приходилось целые дни, а то и целые недели уговаривать ее, просить прощения, задабривать кусочком хлеба, обильно посыпанным солью. И если Карна этот кусочек брала, то значит, они помирились, она простила Калистрату незаслуженную обиду.

Но сегодня все было не так, и Калистрат лишь усмехнулся. Пусть бежит в свое Половецкое поле, а он с удовольствием пройдется по лесной торной тропинке пешком.

Дорога предстояла Калистрату дальняя, и он, как только вышел за село, так сразу снял хромовые, сделанные на заказ сапоги с высоко загнутыми носами, перекинул их, подражая древним странникам, каликам перехожим, через плечо и зашагал босиком, с наслаждением ощущая подошвами освобожденных ног каждый бугорок, каждую песчинку. Прежде он ходил босиком редко, разве что где-либо возле Дона, когда надо было поставить сети, вентеря или ночные донки и не хотелось замачивать, портить сапоги; или при доме, на подворье, когда он, едва проснувшись, вышагивал на порог, чтоб закурить первую утреннюю папиросу. В остальное же время Калистрат ходил всегда обутым: в будние, рабочие дни в кирзовых, купленных в магазине сапогах, а в выходные, праздничные, в легеньких, юфтовых, которые ему пошил в городе по специальной мерке и колодке знакомый сапожник. Теперь же Калистрат с немалым удивлением обнаружил, какая это радость и легкость идти по тропинке босиком, чувствовать под ногами шуршание песка, радоваться и улыбаться от каждого щекочуще-нежного прикосновения подорожника, чебреца или какой-либо иной неведомой травки. Сразу за Кораблево его настигла стайка речных ласточек-щуриков и сопровождала до самого хутора, без умолку щебеча и кружась над головой. Калистрат, приветливо махая ласточкам рукой, и ему казалось, что он все понимает в их веселом щебетании.

Думалось Калистрату тоже легко и свободно и все время о ней, о Рае. Вот пообвыкнется он немного в новой своей, крещеной жизни, помирится с Карной и поедет в Хоробичи к Рае с дорогими подарками и дорогой мыслью в сердце. Он впервые зайдет к ней в дом, вручит подарки, а потом, когда она вдоволь нарадуется ими, возьмет Раю за руку и скажет:

— Выходи за меня замуж.

— А что, — рассмеется она, — и выйду.

Свадьба у них будет богатая, знатная и обязательно с венчанием в кораблевской церкви. После свадьбы Калистрат переедет к Рае в Хоробичи, и станут они, как в сказке, жить-поживать да детей наживать. Детей у них будет много, семь или восемь, а, может, и больше. Но первыми Калистрат, конечно, хотел бы иметь двух сыновей-погодков, двух Хоробичей, которым даже уже придумал хорошие, звучные имена — Борис и Глеб. Он представил, как они вырастут лет до семи-восьми, как начнут называть его отцом, а он научит их ездить верхом на оседланной Карне, переплывать Дон и делать сообща любую крестьянскую работу, требующую большой силы и ловкости.

…Изгородь на подворье Роднеги Карна взяла, не коснувшись досок даже самыми кончиками копыт. Но на той стороне она вдруг всхрапнула и едва не села на круп. Калистрат не удержался и полетел через ее голову на землю, к высокому резному крыльцу. Ушибся он, правда, несильно, терпимо, и через мгновение уже был на ногах, стал суетливо оглядывать подворье, желая как можно скорее узнать и увидеть, что же это случилось с Карною, что так, до ржания и храпа, напугало ее.

И увидел.

КРЕПКО, НАДЕЖНО привязанный к воротам во дворе Роднеги стоял высокий породистый жеребец буланой масти. На нем было дорогое седло с множеством начищенных галунов и бляшек. Удила и стремена тоже были начищенными, блескучими, может, даже серебряными. На ржание и храп Карны жеребец ответил лишь любопытным взглядом, но остался стоять на месте, не переступив даже с ноги на ногу.

У Калистрата внутри все вскипело и налилось новым приступом ярости. Ударом сапога он распахнул двери и впервые оказался в доме у Роднеги.

В углу ее чисто прибранной и очень светлой комнаты он разглядел празднично накрытый стол, а за столом совсем еще молодого, может быть, всего двадцатипятилетнего парня. Был он на редкость голубоглаз, светлорус и одет в какую-то пятнистую, похожую на кольчугу куртку.

— Кто? — встал лицом к лицу с Роднегою Калистрат, обнаружив ее рядом со столом у окна.

— Князь! — с неожиданным вызовом ответила она Калистрату и сузила до едва видимых щелочек тоже голубые свои глаза.

Калистрат от взгляда Роднеги не уклонился, дохнул ей прямо в губы горячим частым дыханием, но потом оттолкнул в сторону, почти к самому подоконнику, потому как она не имела никакого права так вприщур смотреть на Калистрата и так с вызовом отвечать ему: “Князь!” — и поднял голову на парня:

— Пошли, выйдем!

— Пошли, — легко и безбоязненно ответил тот, и это очень понравилось Калистрату.

Он усмехнулся, мельком взглянул на Роднегу, которая ни единым словом не задержала встающего из-за стола парня, и первым пошел на выход.

Калистрат уже знал, что сделает с этим “князем” или княжичем, чем закончится их недолгая схватка. Едва они выйдут на середину двора, как он, резко повернувшись, схватит князя за пятнистую, так похожую на кольчугу куртку, оторвет от земли и бросит на землю же. А потом, не дав князю опомнится, Калистрат придавит его грудь коленкой, выдернет из-за голенища кривой половецкий нож и вырежет им бесстрашному хоробичу голубые его глаза. Роднега, выбежав к этому времени на крыльцо, вскрикнет, но Калистрат на ее вскрик не повернет даже голову, а лишь наугад бросит ей под ноги два голубых, еще живущих у него на ладони глаза — на, целуй их и тешься ими.

Так их схватка и началась, но не так закончилась. На середине двора Калистрат действительно резко повернулся, схватил князя за отвороты куртки левой, всегда бывшей у него более сильной рукой, но когда попробовал оторвать хоробича от земли, то с удивлением почувствовал, что это у него не получается. Молодой, на вид такой слабосильный князь, словно врос в землю и под рукой Калистрата даже не покачнулся. Калистрат посмотрел на него уже не с удивлением, а с ненавистью и занес было правую руку, но в это время князь обхватил запястье его левой руки тонкими, но какими-то как будто железными пальцами, и Калистрат вынужден был отпустить куртку.

Он понял, что тут надо переменить тактику и взять князя не столько силою, сколько хитростью. Калистрат отступил на шаг, а потом еще на один шаг назад, выманивая князя на себя, чтоб в следующую секунду, когда тот поддастся на уловку, со всего маха ударить его кулаком в переносицу. Такого удара Калистрата не мог выдержать никто. Голова князя по-петушиному дернется, на ногах он не устоит, рухнет навзничь на пыльную, затоптанную землю, и залитые кровью его глаза уже больше никогда не откроются. Калистрат же вскочит на Карну, прикрикнет на нее, и они унесутся в Половецкое поле, а Роднега пусть понапрасну отливает своего князя водой, пусть целует ему мертвые, потемневшие глаза…

Но удар у Калистрата не получился. Удачно и вовремя выброшенный вперед кулак шел точно в переносицу князя, но в самое последнее мгновение тот ловко уклонился, и Калистрат лишь с шумом и утробным хрипом понапрасну рассек кулаком воздух. Ему опять пришлось по-кошачьи отпрыгнуть назад, изловчиться и начать все заново, но теперь он уже метил князю не в переносицу, а под дых, намереваясь вначале переломить его пополам, а когда он согнется и скорчится, обхватив руками живот, добить сверху ударами двух ладоней по тонкой юношеской шее и плечам, которых не спасет никакая кольчуга.

И на этот раз Калистрат, кажется-таки, достал зазевавшегося князя. Тот согнулся и скорчился и начал уже было падать лицом вниз, на Калистрата. Теперь оставалось лишь, твердо приподнявшись на носках, обрушить на него две чуть согнутые полуковшиками ладони. И вдруг удар страшной силы прямо у грудь, между ключиц, где у Калистрата висел нательный крест, отбросил его самого в дальний угол двора, к сараям. На ногах Калистрат удержался, но в глазах у него потемнело, а из-под крестика просочилась и побежала вниз по груди тонкая струйка крови. Калистрат хватил широко раскрытым ртом раскаленного воздуха и пошел на князя теперь уже в открытую, всем корпусом, по достоинству ценя и признавая его силу, но ничуть не сомневаясь, что он все равно легко сумеет одолеть ее. И, похоже, одолел бы, потому что уже опять захватил у князя куртку-кольчугу и начал клонить его к земле, но в эту решающую минуту у крыльца вдруг всхрапнула и встала на дыбы Карна. Боковым, скошенным зрением Калистрат увидел, как она вначале схватила княжеского коротко привязанного жеребца зубами за холку, пригнула его к земле, а потом стала бить задними ногами по крупу, по бокам и ребрам. Жеребец под этими ударами сгибался, проседал, но ответить никак не мог, а лишь испуганно, побежденно ржал. Калистрат, торжествуя, опять усмехнулся и тут же поплатился за свою усмешку и торжество. Новый, еще более сильный, чем первый, удар снова отбросил его к сараям, заставил согнуться, съежиться и почувствовать, как нательный крест весь без остатка вдавился ему в грудь. Кровь заструилась обильней, жарче, пропитала рубаху, и Калистрат, чуя ее живой запах, поднимался долго и медленно: вначале на колени, потом по-собачьи на четвереньки и лишь в конце уже в полный рост…

Князь добил его с третьего удара. Калистрат упал под сараи в какую-то сорную, царапающую ему лицо и руки траву, в лебеду и дурнишник; дневной свет, солнце перед ним закатились, померкли, и он до вечера остался лежать недвижимым и окровавленным под сараями, уже не видя и не слыша, чем же закончилась битва между Карной и княжеским жеребцом.

Пришел Калистрат в себя, когда солнце совсем склонилось на Запад, исчезло за кораблевской церковью и лесом. Ни князя, ни его жеребца, ни Роднеги во дворе не было. Над Калистратом, почти касаясь его лица губами, стояла Карна. Он обхватил ее за шею ослабевшими, мелко дрожащими руками, Карна встала на колени, и Калистрат, с трудом пересиливая боль, сумел взобраться к ней на спину. Карна кое-как протиснулась сквозь задние, выходящие на огород ворота и, чутко выбирая место для каждого шага, понесла Калистрата домой на Половецкий хутор по золотистому, еще не успевшему потемнеть от осенних дождей жнивью. В некошенные, тоже золотисто-стиглые полоски пшеницы она не зашла ни разу, словно боясь, что перестоявшие на солнце колоски, достигая Калистарту ног и груди, причинят ему новую боль…

…Отлеживался, приходил в себя Калистрат долго. Путая дни и ночи, он пластом лежал прямо на полу, куда упал, вернувшись из Хоробичей. Тело его было вялым и непослушным, крестообразная рана на груди постоянно кровила, а в самой груди, внутри ее, жили, не затихая, такая боль и такое отчаяние, что впору было кричать криком. Калистрат, наверное, и закричал бы, а может, даже и заплакал, но каждый раз, как только он делал самое малое движение, в окне сразу возникала голова Карны, ее вопрошающе-озлобленные глаза. Все эти дни она, похоже, никуда не уходила: ни на пастбище в Половецкую степь, ни на водопой к Дону и озерам, а неотступно стояла у окна, дожидаясь, когда же Калистрат наконец поднимется. Он смирял в себе крик и боль, пробовал отогнать Карну от окна, одеревеневшими, в сгустках запекшейся крови губами повелевал ей:

— Уйди! Уйди, ради Бога!

Но Карна повелений его не слушала, продолжала все так же стоять у окна, изводя Калистрата своим затаенным взглядом.

Он чувствовал, что умирает и что, наверное, точно умрет на холодном жестком полу, израненный и непригодный больше для жизни.

Карна, почуяв его смерть, всхрапнет, как всегда храпят кони в такие минуты, и наконец оставит свою стражу у окна, потому что сторожить мертвого ей ни к чему. Переметнув через порушенный плетень, она унесется в дикое Половецкое поле и вскоре тоже там одичает, никем не уловимая и всем опасная.

Калистрат закрыл глаза и смирился со своей смертью. Но, когда она была совсем уже рядом, уже коснулась его лица и губ, он вдруг едва слышимо, про себя, стал молиться. Никаких молитвенных слов Калистрат толком не знал, но точно знал, что молится он не за себя, не за свою жизнь и выздоровление, а за здоровье и жизнь победившего его князя. Под иконой Божией Матери он взглядом и своим желанием зажег, затеплил в его здравие свечу и теперь терпеливо, готовно следил, чтоб она не погасла.

И жизнь постепенно стала к нему возвращаться. Вначале прояснился, потеплел взгляд, а потом из груди исчезла давящая, не позволявшая прежде ни вздохнуть, ни пошевелиться боль; крестообразная рана перестала кровоточить, мокнуть и быстро затянулась молодой, здоровой кожей. Калистрат поднялся с пола, умылся и первым делом решил напоить Карну, которая за дни, а, может, и недели его болезни совсем, наверное, извелась, отощала, стоя на страже у окна. Он взял в сенях ведро, скребок и гребенку, чтобы не только напоить, но и почистить-расчесать Карну, и вышел бодрой, с каждым шагом все твердеющей походкой во двор.

Но Карны у окна не оказалось. Калистрат увидел ее опять далеко в Половецком поле, одиноко и чутко пасущуюся на самом его краю при спуске к Дону. Сторожевой свой пост она, судя по всему, оставила глубокой ночью, почуяв, что Калистрату уже лучше, здоровее и что болезнь ему больше не угрожает. Калистрат хотел было окликнуть ее, позвать к себе, чтоб, стоя здесь, посреди двора, полюбоваться ее легким свободным бегом, ее радостным ржанием. Но потом он решил, что одного зова тут будет мало, что Карну надо поблагодарить за ее терпеливое неотлучное стояние у окна не только ласковым словом, не только полным ведром холодной колодезной воды, но и непременно кусочком хлеба, посыпанным солью. Калистрат вернулся назад в дом, отрезал во всю длину буханки ломоть черного, правда, уже немного зачерствевшего хлеба, посыпал его крупнозернистой, белой до синевы солью и пошел к Карне сам. Но, когда до нее оставалось совсем уже немного, когда ее можно уже было ласково, словно жеребенка, позвать к себе, Карна вдруг, не подпуская Калистрата, повернулась к нему крупом и убежала за невысокий, похожий на осевший курган холм. Калистрат вздохнул, но преследовать ее не стал, зная, что все это понапрасну, и вернется она нескоро, и еще зная, отчего Карна ушла от него среди ночи, когда Калистрат произносил не очень стойкую свою молитву перед образом Божьей Матери.

Теперь надо было лишь отдаться времени и смиренно ждать, залечивать недолеченные еще раны да думать о грехах своих, замаливать их, и, даст Бог, все образуется: и раны заживут, и Карна вернется сама по себе, потому как она тоже живая душа и все по-живому понимает.

Так прошел и один день, и другой, и третий. Калистрат опять начал потихоньку втягиваться в работу, таскал на себе из речной уремы лозу, заострял и загонял в землю колья, с каждым ударом чувствуя, как прежняя зрелая сила возвращается к нему.

Несколько раз в доме ему попадалась в руки старая, пергаментно-желтая, будто выгоревшая на солнце книга. Он раскрывал ее на любой странице, читал любые строчки, и ничего в его душе не вспыхивало, не шло яростью, а, наоборот, сладостно замирало и утишалось:

Комони ржуть за Сулою -

звенить слава въ Кыевъ;

трубы трубят въ Новъградъ -

стоять стязи въ Путивлъ!

ОН ДУМАЛ, что так теперь будет всегда: тишина, покой и сладостное замирание. И накликал своею беспечностью беду и отчаяние. Кони заржали прямо у него на подворье, прямо под окнами. Что почудилось Карне там, в Половецком поле за опавшим курганом, Бог ее знает, но она вдруг предстала во дворе перед Калистратом вся в мыле и нетерпении, и он явственно услышал, различил в ее ржании:

— Кон-ча-а-ак!

И все! Солнце опять затуманилось, упало. Задремавшая было, убаюканная ярость проснулась, и ничто уже не могло удержать Калистрата. Он взметнулся на Карну, подхватил на лету возле плетня новенькое, только вчера заостренное копье и помчался, держа его в высоко поднятой руке, туда, в Хоробичи, не видя перед собой ни развевающейся на ветру гривы Карны, ни проторенной дороги по жнивью и золотым стиглым полям пшеницы, ни бегущих впереди и замертво падающих ратников. Перед взором его стоял лишь молодой русоволосый князь-победитель да его породистый жеребец, весь в начищенной сбруе… Калистрат был совершенно уверен, что они сейчас там, во дворе и в доме Роднеги, пируют за широким столом, празднуют победу над Калистратом и Карной.

Только рано они празднуют, Калистрат и Карна — смотрите и пугайтесь — уже несутся над шаткой изгородью, уже пронеслись, и теперь им осталось лишь увидеть князя и его пугливого жеребца…

Но ни того, ни другого во дворе не было, зато Роднега выскочила на крыльцо, что-то крича Калистрату, о чем-то предупреждая его. Истошного ее крика, а, может быть, и плача Калистрат не услышал, не захотел услышать — темная неудержимая ярость захлестнула его до отказа, затмила ему взгляд, отняла слух. Справиться с ней Калистрат не смог и в припадке, не помня себя, изо всей обновленной, ломающей ему плечо и руку силы метнул копье в Роднегу, метя ей точно в грудь, туда, где у нее всегда висел нательный золотой крест. Роднега и должна была принять удар грудью, крестом, но в последнее, предсмертное свое мгновение, уже, должно быть, видя неотвратимо несущееся к ней копье, она высоко приподнялась на кончиках пальцев, — и удар пришелся ей прямо в живот, чуть ближе к левому бедру. Безропотно приняв удар, Роднега обняла живот руками и начала медленно сползать вдоль стены на пол. Глаза ее были широко открыты, но не безумные, не страшные, а, наоборот, смотрящие на Калистрата нежно и ласково. Он не смог выдержать этого взгляда, на секунду ушел от него, а когда вернулся назад, то увидел в глазах Роднеги и страдание, и боль, и тихое женское удивление, и еще что-то такое, чему нет, наверное, пока названия. Из уголков ее рта потекла ярко-розовая, словно родниковая кровь. Роднега с трудом разжала губы, и Калистрат услышал ее прощальные, уже почти нездешние слова:

— Что же ты наделал, Кончак?!

— Что?! — еще нашел в себе силы спросить ее Калистрат.

— Там же было дитя, — не столько сказала, сколько выдохнула она. — Твое дитя, половецкое…

Глаза ее после этого закрылись, перестали пугать Калистрата, голова склонилась вначале на плечо, а потом упала на грудь, придавив холодеющим подбородком выбившийся из-под платья нательный крест.

— А-а-а-а!.. — раздалось где-то глубоко внутри у Калистрата, и уже не было остановки этому крику, не было предела. Левой рукой Калистрат сорвал с груди серебряный, окропленный святой водой в кораблевской церкви крест, а правой выхватил из-за голенища кривой половецкий нож и что было силы полоснул им себя по горлу. Густая, темная кровь хлынула из глубокой раны ему на грудь и плечи, Калистрат покачнулся, в последний раз взглянул на Роднегу и упал под ноги вставшей на дыбы Карны.

Здрави князи и дружина,

побарая за христьяны

на поганые пълки!

Княземъ слава а дружинъ!

Аминь.

7-28.03.97

г. Воронеж