КОМАНДИРОВКА В МОЛОДОСТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КОМАНДИРОВКА В МОЛОДОСТЬ

1

Много лет прошло с тех пор, как моя корреспондентская «эмка» в последний раз проехала по пыльному грейдеру, а казалось, я навсегда простился с Анной, маленьким городком, затерявшимся в Воронежской области, где в глубине большой рощи, за массивной купеческой церковью, тревожным летом сорок второго располагался штаб Воронежского фронта.

Мы часто думаем о том, почему в человеческой памяти запечатляются одни события и начисто стираются другие, может быть, и более значительные. Не потому ли, что существует память сердца? И во время войны, и после нее я побывал в больших городах со славной и древней историей, но почему-то всегда, когда вспоминал о соломеннокрышей Анне, испытывал удивительное волнение, меня неодолимо тянуло вновь побродить по полям и по старому парку, и это чувство было сродни тому, какое мы испытываем, когда думаем о родине, о той родине, где прошли наше детство и юность. Но я родился в Ленинграде, и, казалось, меня должно было бы тянуть за Невскую заставу. Почему же многие годы я думал только о том, как бы снова побывать в Анне. Может быть, причина в том, что, работая над книгой о Николае Федоровиче Ватутине, который командовал Воронежским фронтом, я часто мысленно вновь и вновь возвращался к событиям теперь уже давних суровых лет.

2

И вот наконец поехал в Анну разыскать волнующие приметы прошлого, поехал с тайной надеждой встретиться с теми, кого знал раньше.

Нет, мне не повезло. Я это понял сразу, как только накатанное шоссе привело меня к знакомой церкви с большими тяжелыми куполами. Время! Оно смело с крыш солому, заменив ее шифером и железом. Исчез пыльный грейдер. Теперь по асфальту можно доехать за несколько часов до Тамбова и Саратова. Но за этими внешними переменами притаились другие, и самые важные. Это и новые дома, и новые улицы, но это, по крайней мере, — два новые поколения.

Вот он, одноэтажный приземистый дом! В нем сейчас школа. На стене табличка: «В этом доме размещался штаб Воронежского фронта». В одном из классов — маленький ватутинский музей.

Вечером я выступил перед школьниками. Ребята слушали внимательно и вежливо. Война для них — кино, книги, и лучше, если они приключенческие. Школа — это школа! Комнаты — это классы, а не штаб. Мои воспоминания — нечто вроде дополнительного урока. Для ребят полководец — это уже герой литературный. В Киеве, на бульваре, у памятника Ватутину играют дети. Для них памятник — это почетная бронза человеку, о котором они знают, что он был героем. Для меня, для моего поколения, бронзового Ватутина не существует. Я вижу его невысокую фигуру на пороге соседнего со школой дома в то давнее сумрачное октябрьское утро, когда он уезжал на Юго-Западный фронт, под Сталинград. Он снова вернется на Воронежский фронт весной сорок третьего. Штаб будет перемещаться из Белгорода в Новый Оскол, затем под Обоянь, а потом, когда закончится Курская битва, все дальше и дальше. Для меня Анна не только воспоминания о суровых боях за Воронеж — это и мои фронтовые друзья. Давно уже нет в живых неутомимого Геннадия Крылова, военного корреспондента ТАСС, нет и корреспондента «Правды» Ульяна Жуковина, вместе с которым мы пережили много тяжелых бомбежек, выручая друг друга на фронтовых дорогах, нет и корреспондента «Красной звезды» Бориса Азбукина. Недавно ушел из жизни Яков Цветов. Лев Ющенко, Михаил Тихомиров и многие другие, составлявшие «корреспондентский корпус» Воронежского фронта, остаются в строю нашего нестареющего поколения.

В маленькой Анне с большим уважением относятся к героическому прошлому и не забывают тех давних дней, когда гитлеровцы жгли Воронеж и в напряженных боях захлебнулось вражеское наступление. Анна наших дней — это центр большого сельскохозяйственного района, и в тишине полей от ранней весны до глубокой осени мирная армия хлеборобов ведет напряженную битву за урожай.

Память о войне! На окраинах Воронежа поля до сих пор невозможно распахать под пашню — так они изрезаны еще сохранившимися глубокими окопами, начиненными железом. За несколько минут мы вместе с оператором кинохроники разыскали и проволочные заграждения из колючей проволоки на полуистлевших черных деревянных кольях, и проржавевшие каски, пулеметы, осколки снарядов, ружейные гильзы. На этих полях трава редкая и жухлая. И вдруг замирает сердце, когда под твоей ногой с хрустом ломается белая, омытая дождями человеческая кость.

Может быть, и не нужно распахивать всю землю, впитавшую кровь наших солдат. Пусть каждый, кто придет сюда, увидит — не под стеклом музейных витрин, на земле, где погибали внуки и деды, защищая родной город, — войну, пусть уже отгремевшую, но оставившую глубокие, незаживающие шрамы.

И хотя уже давным-давно возрожден Воронеж и маленькая Анна из глубокой провинции превратилась в горделивый городок со своей промышленностью, и новыми домами, и конечно же со своим генеральным планом развития на ближайшую пятилетку, день сегодняшний и день завтрашний неразрывно связаны с тем днем, когда из рощи вблизи деревни Подклетная Ватутин всматривался в черные дымы, окутавшие небо над горящим Воронежем: главное для него было не пропустить гитлеровцев, не дать им прорваться, иначе они устремят свой удар на Москву.

В первые годы после окончания войны нам казалось, что мы все знаем о ней. Мы самонадеянно считали, что мы — участники событий, военные корреспонденты, — все видели и обо всем писали. А оказалось, что глубины народного подвига еще не постигнуты даже и сейчас, мы узнаем все новые и новые имена героев и от этого становимся богаче — не только потому, что уроки мужества необходимы для духовного воспитания молодежи, но и потому, что восстанавливается справедливость. И вот, остановившись на развилке дорог, на краю рощи, и наблюдая, как бесконечной чередой, в объезд Анны, по асфальту мчатся машины к Борисоглебску и Саратову, я вдруг вспомнил об одном давнем случае. И, вспомнив о нем, я сразу же представил себе Вилли Бределя — мы тогда стояли рядом вот на этой опушке в ожидании машины перед тем как отправиться к Воронежу. У каждого из нас были свои дела, мне нужны были новые факты для Советского информбюро, военным корреспондентом которого я работал, а Вилли Бредель уже был зачислен в седьмой отдел Политуправления фронта и готовился выступить перед немецкими солдатами на переднем крае. Машина с радиоустановкой уже ушла вперед.

Но наше знакомство с Вилли Бределем началось двумя месяцами раньше. На короткое время меня отозвали с фронта в Москву, и вскоре я должен был возвращаться назад.

Рано утром мне позвонили из Политуправления.

— Завтра вы едете на Воронежский фронт. Не можете ли захватить с собой немецкого писателя-антифашиста Вилли Бределя?

— Охотно!

— Тогда он будет ожидать в холле гостиницы «Москва».

— Хорошо! Я заеду за ним в восемь утра.

Ровно в восемь «эмка» остановилась у подъезда гостиницы, и я увидел невысокого худощавого человека в темном пиджаке, с желтым чемоданом в руках. По тому, как тревожно и внимательно он разглядывал машину и, как только я вышел из нее, торопливо устремился мне навстречу, я сразу понял, что не следует входить в холл прежде, чем не спрошу его имени.

А через час мы уже мчались в сторону Ельца.

Вилли Бредель хорошо говорил по-русски с едва заметным акцентом. Он оказался интересным собеседником и много рассказывал о фашистской Германии.

Шофер Сергушкин, молдаванин, обычно разговорчивый, вдруг приумолк. И, поглядывая на него, я заметил, что на его сухом, с мелкими морщинками лице твердо установилось выражение мрачноватой замкнутости.

На одном из привалов, улучив минуту, когда Вилли Бредель отошел к машине, чтобы достать из своего чемодана банку с мясными консервами, я тихонько спросил Сергушкина:

— Ты чего такой мрачный?

— А вы ему верите? — спросил Сергушкин. — Он к Гитлеру не перебежит?

— Да что ты, Сергушкин, это же известный антифашист! Писатель! Коммунист!

Сергушкин только вздохнул и стал разливать водку по стаканам. В Бределя он поверил гораздо позднее, только после того, как услышал о его выступлениях через линию фронта.

Мы добрались до Анны через Липецк на второй день к вечеру. А уже следующим утром я уехал к Воронежу. Вилли Бредель остался работать в седьмом отделе Политуправления. Переоделся в военную форму, но без знаков различия.

Прошло недели две, и снова судьба свела нас вместе. Мы оказались под Воронежем, в районе Сельскохозяйственного института. Линия фронта здесь изгибалась замысловато, некоторые здания находились в наших руках, в других находился противник.

Машину мы остановили на командном пункте дивизии, в роще, а дальше наш путь пролегал по берегу реки, среди кустов; изредка над головами пролетала немецкая мина, и рощу сотрясал глухой удар взрыва.

Вилли Бредель шел впереди меня по узкой тропинке, молчаливый и сосредоточенный. Высокий майор, подтянутый и в тщательно заправленной выцветшей гимнастерке, провожал нас к землянке в глубине кустов, у самого берега круто обрывающихся к реке.

Время от времени сквозь переплетения листьев проглядывались здания, они стояли в некотором отдалении от берега, и мы уже знали, что это Сельскохозяйственный институт.

Где-то в стороне ухнула мина, майор тревожно ускорил шаг, он сознавал всю свою ответственность за жизнь немецкого писателя. А Вилли Бредель обернулся ко мне и с улыбкой проговорил:

— Соотечественники встречают меня салютом!

В землянке, у самой двери которой на корточках сидел солдат-связист, хриплым голосом вызывавший «Двину», нас уже ожидал командир агитмашины.

Майор передал Вилли Бределя, как говорится, из рук в руки и только тогда облегченно вздохнул. На его крупном лице возникло выражение почти детского облегчения, как будто он совершил шалость, боялся, что ему за нее попадет, а неожиданно все обошлось благополучно.

— Ну, проскочили! Здесь уж его никакой осколок не достанет, — сказал майор и подал знак ординарцу, чтобы тот быстренько собирал снедь.

Но уже темнело, и командир агитмашины торопил Бределя. До места, где установлен микрофон, еще надо добираться, и он опасался, что в полной темноте собьется с пути. Вилли Бредель ушел, сказав, что скоро вернется и тогда с удовольствием поужинает, а мы с майором примостились у маленького стола с ножками, врытыми в землю, и стали неторопливо беседовать о разных делах.

Вскоре я понял, что мне не очень повезло. Полк уже довольно давно находился в обороне, немцы не проявляли пока особой активности, а приказа наступать не было. Да, признаться, не очень-то удобное это было место для наступления, очевидно, в задачу полка входило лишь сковывать противника. Причем, кто на войне знает, на каком участке он находится? Каждому солдату кажется, что его окоп на главном направлении. И все же «свежих» фактов героизма, о которых можно было тут же сообщить в Москву для ежедневной сводки, майор рассказать не смог.

Некоторое время мы говорили о Вилли Бределе, о немецких коммунистах, и майор через каждые несколько минут вызывал «Двину», спрашивал, благополучно ли добрался «гость» до места, но путь, очевидно, был не очень коротким, — только на третий раз ему ответили, что все в порядке.

— Через полчаса начнет выступать, — сказал майор, взглянув на ручные часы.

— Услышим?

— Услышим, как его будут стараться накрыть минами! — Он помолчал. — Хорошо бы ему перед моими солдатами выступить. А то есть такие разговорчики — раз немец, значит, фашист.

Потом мы отвлеклись, стали говорить о Сельскохозяйственном институте. И майор рассказал мне об одном случае, который произошел на этом участке месяца полтора назад. Я пожалел тогда, что это уже «старый» случай, в оперативную сводку передать не мог, и поэтому даже не записал.

Жаль, что не записал и что, по молодости, понятие оперативности мне представлялось слишком буквальным. Тогда, по крайней мере, не ускользнули бы из памяти имена.

Это произошло в день, когда нашим пришлось отойти от Сельскохозяйственного института. С наступлением темноты бой приутих, и солдаты стали окапываться. Майор ожидал подкрепления, командир дивизии обещал, но началось осложнение на левом фланге, и резервы пришлось срочно направить туда.

— Веселая это была ночка, — говорил майор размеренным голосом, поглядывая на сутулую фигуру связиста, которому строго приказал не отрывать трубку от уха и не прозевать, когда «Двина» сообщит, что «гость» начал выступление. — Настроение проклятое. Дождь как раз полил. Сидим в роще, а до крыши всего метров триста, а может, и меньше. Обстановка сволочная. Часа три со штабом дивизии связи не имел, а когда навели, тоже не стало легче. Командир дивизии приказывает: справляйся своими силами и без дела не звони! А у меня тридцать процентов потерь. Кое-как вырыли нору на обрыве, залез в нее, зажег «летучую мышь» и сел писать донесение. Бумага мокрая, карандаш химический, мазня получилась адская, слово напишу и сам прочесть не могу. Так с полчаса и промучился. Ординарец потом рассказывал: стоял рядом в кустах, удивлялся, кого я это там без устали распекаю. Признаюсь, характер у меня крутоватый. Да ведь война, черт побери. Я где-то читал, что, мол, повышает голос только тот, кто слаб. Это как сказать. Некоторые тихого голоса не слышат! Им встряска нужна… Особенно когда стреляют, — он усмехнулся и прислушался: вдалеке разорвался снаряд.

— Мина, наверное, — сказал я, имея в виду Бределя.

— Да нет, это кто-то от скуки пальнул, так, на всякий случай, — проговорил майор, — на наших нервах хотят играть… Ну, так вот… Часа в два ночи я немного прикорнул. Решил отдохнуть до рассвета, а там обстановка сама по себе прояснится. Вдруг вбегает помполит, докладывает: «Профессор пришел!» — «Какой профессор?» — «Каким ему быть и положено — немолодой!» Помполит мой был парень с юмором, из комсомольских работников.

— Почему был?

— Да ранило его третьего дня. Сейчас в госпитале. Говорят, в Тамбов увезли. «В чем дело, — спрашиваю, — откуда профессор и что ему здесь надо?» — «Сам хочет рассказать». — «Ну так зови!» Привел он ко мне профессора. Лет так ему под пятьдесят, крепкий. Моему помполиту старше он показался по молодости. Садится на земляную ступеньку, а рукавом с лица пот вытирает. По всему вижу, досталось ему крепко. Спрашиваю: «Кто вы такой?» Он говорит: «Я профессор Сельскохозяйственного института. Беда у меня. Не успели при эвакуации все мои труды вывезти. А я селекционер. Всю жизнь вел записи. Они в будущем пригодятся, когда война окончится. Никак нельзя мне без книг и рукописей». — «Чем же мы можем вам помочь?» «Очень прошу, — говорит, — выбейте из одного корпуса немцев, хоть на полчаса. У меня архив в подвале, от бомбежек прятал. Я обязательно управлюсь… Двух солдат хватит вынести. Уж очень прошу, товарищ командир». «Это же невозможно, — говорю, — люди только из боя, устали смертельно». А он: «Завтра немцы укрепятся, и будет поздно». И что вы думали, это его соображение победило. Хоть и в гражданском пиджаке был профессор, а рассуждал по-военному. А тут еще злость во мне кипела от несправедливости, что отойти я был должен, и от ночи этой ненастной. «Ладно, — говорю, — профессор, а вы с ними пойдете?» «Пойду, — говорит, — пойду». — «Нет, не надо, профессор, вы человек заслуженный, рисковать вами не будем». «Нет, — настаивает, — пойду, без меня вы ничего не найдете». — Майор помедлил, почесал небритую щеку и улыбнулся: — Собрал я командиров второго и третьего батальона. Приказываю ударить по немцам, засевшим в институте. А профессор тут же рассказал, какой корпус освободить надо. Конечно, доложил комдиву о своем решении. Получил добро. Комдив у нас инициативу поощряет. Долго рассказывать не буду. К рассвету вышибли немцев. Так рванули вперед, что те от внезапности назад откатились. Пятеро едва на своих плечах дела профессора вытащили из подвала. Очень он всех благодарил. «Пшеницу, — говорит, — особую вывел». Потерь мы, в общем-то, не имели, только одного солдата осколком зацепило. И что же вы думаете, корпуса захватили да так и не отдали. Они вроде сейчас стоят на ничейной земле. Ну чего там, молчит «Двина»? — обернулся он к связисту.

— «Двина»! «Двина»! — суматошно зашипел связист. — «Двина», как там «гость»?

И вдруг вдалеке подряд ударило несколько взрывов, послышался стук пулемета…

Мы прислушались. Над рощей и рекой разносился усиленный громкоговорителем голос Вилли Бределя, говорившего по-немецки. Разрывы снарядов могли заглушить отдельные его слова, но не могли подавить мысль. Он говорил о фашизме, который тяжкой болезнью охватил его родину. Призывал немецкую молодежь, одетую в солдатскую форму, бороться против войны, гибельной для Германии…

Середина сорок второго! Слово Вилли Бределя еще не смогло отрезвить, но слова его звучали над воронежской землей на том самом рубеже, который оказался непреодолимым для гитлеровцев.

Через полчаса Вилли Бредель вошел в землянку, усталый и немного ссутулившийся; майор подвинул ему стакан.

— Товарищ Бредель, — сказал он, — выпьем по сто грамм. Вы хорошо выступали!

— А вы знаете немецкий? — спросил Бредель.

— Неплохо! Даже преподавал в школе.

Выпили. Помолчали. Бредель прислушался.

— Еще стреляют! — сказал он.

— Да, вы поиграли на их нервах, — сказал майор. — До рассвета теперь будут пахать землю.

Я был еще под впечатлением рассказа майора о профессоре, и вдруг в моем представлении эти совершенно разные судьбы объединились: один жил и трудился на своей земле, а другой, немецкий коммунист, пришел сюда, чтобы пусть пока словом правды, но защитить и спасти ту самую пшеницу, над которой всю жизнь трудился русский ученый-агроном.

Сгущались сумерки. Темнела роща. Я шел по дороге, по той самой, по которой когда-то мчался «виллис» Ватутина.

Я шел по тихой, по-летнему теплой земле. А в душе моей вновь ожила война…