Глава 6 ОТЦЫ, ВСЮДУ ОТЦЫ

Глава 6

ОТЦЫ, ВСЮДУ ОТЦЫ

Гораздо достовернее ужас Холокоста передает другая сцена из «Списка Шиндлера», та самая, в которой еврейские дети пытаются спрятаться (в чуланах, даже в уборных) от нацистских головорезов, уже обыскивающих дома в гетто. Сцена снята в беззаботной манере под легкую оркестровую музыку, характерную для сцен из фильмов Уильяма Уайлера об идеалистической жизни маленьких американских городков. Таким образом, контраст между видимостью детской игры в прятки и надвигающимся кошмаром создает невыносимое напряжение сцены. В этом направлении следует искать ответ на вопрос: как показывать Холокост в кинематографе? «Жизнь прекрасна» Роберто Бениньи предлагает уникальное решение: когда итальянца-еврея арестовывают и отправляют вместе с его сыном в Аушвиц, тот для защиты ребенка от психологической травмы избирает отчаянную стратегию — представить все происходящее как соревнование по строгому следованию установленным правилам (например, есть как можно меньше), — те же, кто заработают больше всего очков, в конце увидят прибытие американского танка. (Поэтому отец и переводит на итальянский приказы, выкрикиваемые грубыми немецкими охранниками, как инструкции для игры). Чудо этого фильма состоит в том, что отцу удается поддерживать видимость игры до конца: даже когда немецкий солдат ведет его на расстрел (перед самым освобождением лагеря союзными войсками), папа подмигивает сыну, спрятавшемуся в чулане неподалеку, начинает комически преувеличенно шагать «гусиным шагом», как если бы играл вместе с солдатом.

Возможно, ключевая сцена фильма — это момент, когда мальчик устает от игры, связанной со столь многими лишениями (нехватка еды, необходимость часами прятаться) и жалуется отцу, что хочет уехать домой. Отец невозмутимо соглашается, но затем с притворным безразличием упоминает о том, как рады будут их соперники, узнав, что они, одни из лидеров, с большим перевесом в очках над остальными, покидают соревнование, — в общем, отец ловко представляет желания других, и когда, у самой двери, отец говорит сыну: «Хорошо, идем. Я не буду ждать тебя целый день!», тот меняет решение и просит отца остаться. Разумеется, напряженность ситуации создается тем, что мы, зрители, прекрасно понимаем, что предложение отца отправиться домой — неосуществимая возможность, чистое притворство: если бы они действительно вышли за дверь, то сына, прятавшегося в бараках, немедленно препроводили бы в газовую камеру. В этом действии обнаруживается основная функция отца-защитника: предоставив (неосуществимую) возможность и описав желания соперников, сделать так, чтобы субъект-сын свободно выбрал неизбежное, но через соперничество с воскрешенными в памяти желаниями других.

Далекий от вульгарности, этот фильм в своем самом комическом аспекте намного более подходит для темы Холокоста, чем псевдосерьезные попытки a-la «Список Шиндлера», поскольку проясняет, что так называемое человеческое достоинство опирается на острую необходимость поддерживать минимум защитной видимости: разве не все отцы делают для нас нечто похожее, только в менее драматических обстоятельствах? Также не следует забывать, что отец-защитник Бениньи успешно реализует работу по символической кастрации: он отделяет сына от матери, ставя его перед диалектической идентификацией с желаниями других (равных с ним самим) и таким образом приучает сына к жестокой реальности жизни вне семьи. Фантазмический щит — лишь добрая выдумка, позволяющая сыну примериться с грубой реальностью. Отец НЕ защищает сына от жестокой действительности концлагеря, но создает символическую фикцию, которая делает эту реальность выносимой. Не в этом ли состоит основная функция отца? Если мы «становимся взрослыми» в тот момент, когда нам больше не нужна видимость защиты, тогда мы НИКОГДА не становимся «взрослыми» на самом деле, поскольку просто перемещаем панцирь защитной видимости на другой, более абстрактный уровень. В наше время, одержимое разоблачениями ложных видимостей (от традиционной левацкой критики идеологического лицемерия буржуазной морали и власти до американского телевидения, где люди в ток-шоу публично раскрывают свои глубочайшие секреты и фантазии) трогательно видеть подобную демонстрацию целебной силы видимости. Единственным проблемным моментом здесь оказывается аллегорическое родство между нарративом фильма и способом, каким сам фильм относится к зрителю: не поступает ли Бениньи, режиссер фильма, по отношению к зрителям точно так же, как отец из фильма Бениньи к своему сыну, ради которого он и создал панцирь вымысла для смягчения травмирующей реальности концентрационного лагеря? Иными словами, не ставит ли Бениньи зрителей в положение детей, которых нужно защитить от ужаса Холокоста с помощью «сумасбродной» сентиментальной и забавной выдумки об отце, спасающего своего сына, — вымысла, сделавшего историческую реальность Холокоста в какой-то степени более терпимой?

По сути, фильм Бениньи следует противопоставить другому недавно вышедшему фильму, представляющему фигуру отца в виде монструозного растлителя своих детей. Речь идет о «Торжестве» Томаса Винтерберга (Дания, 1998). В этом фильме одержимый порнографическими желаниями отец, далек от того, чтобы защитить детей от травмы, поскольку сам является причиной этой травмы. В одном случае отец принимает на себя почти материнскую роль защитника. Опираясь на чистую видимость, он сплетает защитную паутинку вымысла для своего сына, этакую разновидность ersatz-placebo.[64]

В другом случае — отец, сущность которого — Реальность неограниченного насилия: после разоблачения окружавших его защитных фикций мы видим его таким, какой он есть, грубого jouisseur.[65] Фильм «Торжество» бесподобен своим описанием точного статуса господства: в начале фильма отец жалуется на неуважение после того, как его прерывают на середине грязной шутки, которую он рассказывал сыну. Ближе к концу фильма ситуация проясняется, и видимость (вежливого обеденного ритуала) рушится: дочь публично читает предсмертное письмо сестры, изнасилованной отцом, после чего отец просит бокал вина для себя и дочери, чтобы произнести тост в честь ее выступления, и затем, пока никто не двигается, начинает кричать и жаловаться на недостаток уважения. ЭТО — уважение в его чистом виде: уважение фигуры господина, даже когда она не достойна уважения и просто непристойна. Другой важный урок фильма состоит в том, как трудно действительно разрушить ритуал, который поддерживает видимость: даже после разоблачения преступлений отца, совершенных им годы назад, обеденный ритуал «хороших манер» ПРОДОЛЖАЕТ СУЩЕСТВОВАТЬ — продолжает существовать не Реальность травмы, которая возвращается и противостоит символизации, но сам символический ритуал. Иными словами, конец фильма мог бы быть следующим: собравшееся общество приняло бы отчаянное (хотя и спокойно произнесенное) обвинение сына в том, что его самого и его сестру изнасиловал их отец, как обычный тост на празднике, как притворство, как то, чего не было на самом деле, — и продолжило бы празднование.

Однако этот фильм порождает ряд проблем. Здесь крайне важно избежать ловушки рассмотрения упоминаемых двух картин как двух противоположных полюсов (отец-защитник Бениньи и отец-растлитель Винтерберга), распределяющихся по оси воображение против реального, т. е. чистое Воображаемое (в лице отца-защитника) против Реального грубого растлителя, — ось, которая становится очевидной после того, как была разорвана ложная видимость. «Торжество» многое говорит о том, как сегодня с помощью синдрома ложной памяти прорывается в сознание призрачный образ фрейдистского Праотца, сексуально владеющего каждым вокруг него, но еще больше этот фильм говорит об искусственности, присущей ему. Простой разумный взгляд на «Торжество» говорит о какой-то неправильности и поддельности всей этой псевдофрейдистской ерунды о «демистификации буржуазного отеческого авторитета», раскрытии ее непристойной, скрытой от глаз посторонних области: сегодня подобные «демистификации» еще звучат, хотя и фальшиво, все больше и больше функционируя как постмодернистский пастиш под «старое доброе время», когда было еще возможно по-настоящему испытать подобные «травмы». Почему?

Здесь мы не ставим себе целью разобраться в противостоянии между воображением (отец-защитник) и грубой реальностью (жестокий растлитель), которое становится очевидным, когда мы демистифицируем эту видимость. Напротив, кошмарный секрет жестокого отца прячется под маской приличий, которая сама является фантазмической конструкцией.

Недавний тупик с «Обломками» Биньямина Вилькомирского говорит то же: воспоминания автора, который в возрасте трех-четырех лет был заключен в Майданек, каждым воспринимаются как аутентичные, но в итоге они оказываются литературной фикцией, созданной автором. Помимо стандартных вопросов о литературных манипуляциях, разве мы каким-то образом более озабочены тем, что подобные «фикции» раскрывают фантазмические покровы и наслаждения, способные проявить себя даже при самых болезненных внешних условиях? Загадка в следующем: обычно наши фантазии выступают как щит, должный оградить нас от непереносимой травмы; здесь, однако, этот крайний травмирующий опыт, то есть Холокост, представляется как щит — но от чего? Подобные чудовищные видения «прорываются в Реальность» потерпевшей крах символической власти: из упадка власти отца, отца как воплощения символического Закона, появляется наслаждающийся насилием отец синдрома ложных воспоминаний. Образ отца-насильника, далекий от того, чтобы быть Реальностью под покровом респектабельной видимости, представляет собой довольно фантастическое порождение, тот же защитный щит — но опять-таки от чего? Разве отец-растлитель, появившийся из синдрома ложной памяти, несмотря на ужасающие черты, не основной гарант того, что где-то существует полное, ничем не ограниченное наслаждение? И что если настоящий кошмар — это недостаток наслаждения?

Общее для двух отцов (Бениньи и Винтенберга) заключается в приостановлении ими действия символического Закона/Запрета, т. е. проявление отцовства, функция которого в том, чтобы ввести ребенка во вселенную социальной реальности со всеми ее жесткими требованиями, перед которыми ребенок предстает лишенным материнской защиты: отец Бениньи предлагает воображаемый щит против травмирующего столкновения с социальной реальностью, в то же время и отец-растлитель Винтерберга, пользующийся доступом к полному наслаждению, является отцом, находящимся за пределами ограничений (символического) Закона. Указанные типы отцов соответствуют лакановской оппозиции Воображаемого и Реального: Отец Бениньи — защитник воображаемой безопасности, и напротив отец Винтенберга — определение жестокой Реальности с незаконным насилием. В этой оппозиции отсутствует отец как носитель символической власти, как носитель Имени-Отца, запрещающего, «кастрирующего» органа, способного уполномочить субъекта на вхождение в символический порядок и тем самым в мир желания. Оба отца, воображаемый и реальный, остаются после однажды случившегося распада отеческой символической власти.

Что происходит с проявлениями символического порядка, когда символический Закон теряет эффективность и более не функционирует так, как надо? Мы получаем странных, лишенных реальности («дереализированных»), или точнее лишенных психологии («депсихологизированных») субъектов, похожих на марионеток-роботов, подчиняющихся странному, слепому механизму, чем-то напоминающему съемки мексиканских сериалов: из-за крайне плотного графика (каждый день студия должна производить получасовую серию) у актеров нет времени на разучивание своей роли, поэтому они прячут в ухе крошечный приемник, и человек в кабинке за сценой читает им, что нужно делать (что нужно сказать, какое действие выполнить). Специальная подготовка актеров позволяет им воплощать инструкции немедленно, без каких-либо задержек.