Традиция и еврейский писатель Пер. В. Голышева
Традиция и еврейский писатель
Пер. В. Голышева
Что такое еврейская книга? Узкое определение — и в то же время концептуально самое широкое — это, прежде всего, Тора и Талмуд (еврейская Библия и океан этически трансформирующих комментариев) и все другие тексты, направленные на разгадку прихотливых, как у Иова, движений сердца и побуждающие к нравственной жизни. Еврейская книга — литургия, этика, философия, онтология. Еврейская книга говорит о попытке устроить мир по образу Божию, не посягая на то, чтобы Бога изобразить. Еврейская книга, будь то «Путеводитель растерянных» Маймонида, написанный в XII веке, или «Одинокий верующий человек» Йосефа Соловейчика, написанный в ХХ-м, исходит из заповеди в книге Левит: «Люби ближнего твоего, как самого себя» и еще более радикального кредо «Шма» о нерасторжимости еврейского народа с Творцом.
Еврейская книга дидактична. Она утверждает достижение добродетели через учение. Она говорит об обязанности. Она предполагает существование Творца и Его присутствие. Можно ли считать еврейской книгой то, что обычно называют еврейско-американским романом?
Думаю, нет; надеюсь, что нет. Если из романа выпирает идея добродетели, мне хочется швырнуть его в стену. Принято считать (отбросим извечные поклепы расистов), что быть евреем — значит быть добропорядочным гражданином, социально ответственным, отзывчивым, способным к жалости, принципиальным, противником насилия. Тогда романист — нечто противоположное: это раскрепощенность, свобода, даже демоническая свобода, воображение без узды. Словосочетание «еврейский писатель» следовало бы считать оксюмороном. Вот почему романисты, родившиеся евреями, но тяготеющие ко всяческой необузданности, — Норман Мейлер, например, — не так уж неправы, когда отказываются считать себя еврейскими писателями.
От романов нам нужно совсем не то, что от трансцендентальных литургий синагоги. Свет, исходящий от романа, рождается в темных расчетах искусства: сюжета, языка (особенно языка), иронии, комедии, кривых переулков желания и обмана.
Покойный Ирвинг Хоу[12] определял американский еврейский роман (тогда еще не «еврейско-американский»), исходя исключительно из материала. А единственная жизнеспособная тема еврейского романа, утверждал он, — это великий кризис иммиграции и ее последствия; когда она исчерпается — что неизбежно, — еврейские писатели останутся с пустыми руками. Но сложности иммиграции и конфликты между старшим и новым поколением — удел не только евреев: переселенцы Уиллы Кэсер[13] уже обосновались на этой территории, так что захлопывающее определение Ирвинга Хоу было ошибочным изначально.
Он был прав, однако, предсказывая исчезновение еврейской темы в Америке. Истинно еврейские темы нашего времени происходят из Европы (результат массового убийства трети еврейского населения Земли) и из возрождения исторической еврейской государственности в Израиле (самого революционного события XX века, затронуть которое сумел из знаменитых прозаиков только Филип Рот). Все остальные темы так называемого еврейско-американского романа — американские: это написано на американском языке и сюжеты американские.
Мультикультурализм, гораздо более ретивый, чем прежний плюрализм («живи и жить давай другим»), любит изготовлять «этническую» беллетристику. («Этнический» — неправильное название, принятое у социологов, производит ложное и унизительное разграничение. Слово греческого происхождения и относилось к язычникам, то есть не иудеям и не христианам.) В последние десятилетия почти все антологии прозы, дабы представить полный «спектр», зачастую наполнялись слабой прозой. Эта практика, продиктованная социальной благожелательностью, оказывается недоброжелательной по отношению к литературе. Выдающимися еврейскими писателями в сегодняшней Америке остаются Сол Беллоу и Филип Рот, остальные еврейские писатели их поколения и следующего — им не ровня. Однако их импульс и их талант направлены на создание литературы, а не на поиски корней. И если в их книгах корни так осязаемы, то потому, как проницательно заметил Башевис Зингер, что каждому писателю необходим адрес. У Исаака Бабеля были красочные одесские бандиты, но были и рассказы о погромах. У Шолом-Алейхема ужасы местечка упрятаны под маску комедии, у Зингера — демонологии. Ужас Кафки — ужас еврея перед тем, что ему может быть отказано в праве на существование, — носит фальшивое имя суда.
Но адрес — больше чем география; адрес означает, что к писателю адресуется литературная традиция на его языке, что в самих слогах языка осела конкретная история. Иначе почему мы говорим о Чехове, Достоевском, Толстом как о русских писателях, а Джейн Остин, Диккенс и Джордж Элиот для нас английские писатели, Хорхе Луис Борхес и Габриэль Гарсиа Маркес — южноамериканские и т. д.? В характере литературного произведения неизбежно проступает инстинктивная окраска, присущая именно русскому, англичанину или колумбийцу.
И то, что справедливо в отношении национального восприятия и нюансов, справедливо и в отношении религиозного (даже если автор отказался идентифицировать себя с данной религией). В этом смысле Джон Апдайк — христианский писатель, В. С. Найпол — индуистский писатель, Салман Рушди — мусульманский. Понятно, что тема у писателя возникает из того, чем он озабочен; каждый в той или иной степени сформирован своим происхождением, историей. Каждого, кто жил в ушедшем веке, не мог не затронуть катаклизм убийств и жестокостей, который мы называем Холокостом, — это событие оставило неизгладимый — мрачный — отпечаток на нашей нравственной жизни, у всех без исключения.
Но от писателя не надо ждать, что он будет поборником морали или представителем «идентичности». Это — из области трактатов, проповедей, полемики или, хуже того, патоки. Когда сочинению навязывается тезис или схема — любого рода предписание или тенденция, воображение вылетает в окно и вместе с ним свобода, безответственная легкость, которые воображение дарит и контролирует. Писатели в роли эссеистов, полемистов или учителей могут проникнуться проблемами коллективистскими, если почувствовали такую потребность; но сочинителя беллетристики должно заботить только Повествование, как бы прочно ни был он привязан к традиции. Традиция, конечно, подразумевает коллективное и историческое, взывает к сознательности и принципиальности, она в какой-то степени учит и обязывает.
Но традиция полезна писателю лишь тогда, когда он не сознает, что ею пользуется, когда она не видима и не слышна, когда писатель вдыхает ее с воздухом, когда она не превращается в учительницу и не навязывает ему принципов, когда писатель глух к уговорам коллективного. Видеть в писателе общественного лидера или воплощение славной традиции — не самое ли большое предательство по отношению к подлинному творческому импульсу? Для такой роли ни один писатель недостаточно надежен. Цель сочинительства — вымыслы. Не служба обществу и не выражение его надежд.
Писатели ответственны только за стройность фразы и за нестесненность воображения, которое заводит иногда нехоженными путями в дикие места. В то же время надо уважать писателей, которые осведомлены в традиции (обратное было бы подобно лоботомии), не гонятся за пустяками, которые сознают, что идеи — это эмоции, а эмоции — это идеи. Вот что мы имеем в виду, говоря о прозрениях искусства.