Юрий Давыдов ХРАНИТЕЛЬ КОЖАНЫХ ПОРТФЕЛЕЙ
Юрий Давыдов
ХРАНИТЕЛЬ КОЖАНЫХ ПОРТФЕЛЕЙ
1
Пожилая дама, посетительница редакции, помещавшейся в Эртелевом переулке, была раздосадована: издателя не оказалось на месте.
Ей подали редакционный бланк, и она наскоро написала, что вот, мол, привезла «запрещенные бумаги», оставшиеся после смерти мужа, Владимира Рафаиловича Зотова.
«Разбирая бумаги,— предупреждала она,— будьте осторожней, нам пришлось два письма утопить, так как были очень подозрительны и можно было предположить динамит. По всей вероятности, тут его нет, потому что В. Р. разбирал их, но осторожность не мешает».
2
Минуло несколько лет.
В Петербурге, не так уж и далеко от Эртелева переулка, на Спасской, 25, приступила к работе, или, как тогда говорили, к занятиям, редакция журнала «Былое». Журнал освещал историю освободительного движения. Он явился своевременно: империю, от Кронштадта до Владивостока, раскачивали волны первой революции.
В одном из номеров журнала известная в свое время народоволка Анна Корба, женщина необыкновенной отваги и душевной чистоты, рассказывала о своем друге Александре Михайлове, давно сгинувшем в каземате Алексеевского равелина Петропавловской крепости.
Отменный конспиратор, человек четкой деловитости, поглощенный массой повседневных забот, Михайлов «очень заботился о том, чтобы сохранилась для истории память о погибших товарищах. Главный архив, куда он бережно сносил письма, воспоминания и карточки погибших, помещался у одного чиновника. Этот добрый человек, вероятно, давно умер, так как в то время уже был глубокий старик».
Эти строки редакция сопроводила примечанием:
«Мы приняли некоторые меры к разыскиванию архива, о котором говорит А. П. Корба, но пока безрезультатно».
3
Между тем один, в сущности, непримечательный случай, мог бы, пожалуй, дать чаемый результат.
В театре на Фонтанке шла генеральная репетиция. Партер был полон. Не могу сказать, увлекалась ли публика сценическим действом, но знаю, что один из сидящих в зале привлекал всеобщее и пристальное внимание. То был вчерашний узник Шлиссельбурга Николай Александрович Морозов. Четверть века отжил он в каземате; натиск революции распахнул двери застенков; в Петербурге Морозов сразу сделался желанным гостем митингов, собраний, домашних вечеров.
В антракте к нему подошел изящный Плещеев, сын поэта и записной театрал.
—Хотите, я познакомлю вас с Сувориным? — спросил Плещеев, показывая глазами на сановитого старца, сидевшего в кресле.
Положение, мягко выражаясь, создалось затруднительное.
Как! Ему, Морозову, яростному противнику монархии, раскланиваться с одним из столпов самодержавия?
—Увольте,— ответил Николай Александрович.
Язык не повернется осудить непреклонность Морозова, но... Но разговорись вчерашний шлиссельбуржец с Сувориным, и тот, может статься, упомянул бы о пожилой даме, доставившей ему «запрещенные бумаги» из портфелей покойного мужа. Конечно, с того дня минули годы, однако вряд ли Суворин забыл о подозрительных и потому утопленных пакетах.
4
Нет, Зотов не был чиновником, как помнилось автору мемуаров, опубликованных в журнале «Былое». Он был литератором.
Медленная Лета проворно поглощает нашего брата, да что ж тут поделаешь. Забыт, давно и прочно забыт Владимир Рафаилович Зотов, родившийся в 1821 году и умерший на закате столетия, в девяносто шестом.
Он извел ведра чернил и пуды бумаги. Сотрудничал во многих столичных журналах и газетах. И сам сочинял, и переводил, большей частью с французского. Был и критиком и публицистом. Умел и любил пособить начинающим, пробующим перо. Редактируя «Литературную газету», напечатал первое стихотворение сподвижника Чернышевского — Михаила Михайлова; тот всегда испытывал к Владимиру Рафаиловичу теплое, признательное чувство. Григорович нашел в нем приветливого, внимательного наставника. Он восторженно отозвался о молодом Короленко: «Сколько свежести!.. Все — прямо с натуры, пережитое, перечувствованное и прочувствованное!»
Неприметный, скромный Зотов, вечно поглощенный корректурами, собрал, сберег и передал Герцену списки «крамольных» стихов. Те, что вошли в герценский сборник «Русская потаенная литература». Да и сам Владимир Рафаилович написал несколько подобных стихотворений.
И потому был вправе на склоне лет сказать о себе:
Внук крестьянки и татарина,
Я был русский человек И недаром имя «барина»
Ненавидел весь свой век...
Обо всем этом сообщаю ради того, чтобы было понятно последующее.
5
Есть на Литейном дом, озарившийся некогда «русским светом», электричеством — там жил изобретатель Яблочков. Но «русским светом» озарялся он и до Яблочкова — там жили Некрасов, Добролюбов, Глеб Успенский. В этом же доме лет двадцать квартировал Зотов.
Сюда, к Зотову, присяжный поверенный Ольхин, весьма известный в радикальных кругах, привел однажды Николая Морозова, тогда еще очень и очень молодого, с юношеским румянцем и пушком на щеках. Понятное дело, шестидесятилетний Владимир Рафаилович — высокий, тощий, морщинистый — показался Морозову глубоким стариком. Но вот глаза, голубовато-серые глаза смотрели живо, проницательно, и Морозов сразу понял, что в этой ветхой оболочке живет дух, не поддающийся всеразрушительному времени.
Николай Морозов искал надежное пристанище для подпольного архива. Владимир Рафаилович, ни минуты не колеблясь, согласился. А надо вам сказать, что на дворе была година свирепого сыска и эшафотов. «Бубновый туз» грозил старому литератору — он хранил не только документы «Земли и Воли», не только документы «Народной воли», но и списки шпионов, составленные Клеточниковым, чиновником тайной полиции по удостоверению за номером сто один и революционером по неписаному «мандату долга».
Но вот Морозов исчез — он был арестован.
Его сменил Александр Дмитриевич Михайлов. Тот самый, о котором годы и годы спустя рассказывалось на страницах журнала «Былое».
В ноябре 1880 года исчез и Михайлов. Он вскоре погиб в Петропавловской крепости. Никто из его товарищей не знал ни имени, ни адреса хранителя кожаных портфелей.
Никто, кроме Морозова, замурованного в Шлиссельбургской крепости.
6
Итак, в последний год прошлого века вдова Владимира Рафаиловича привезла «запрещенные бумаги» в Эртелев переулок, в редакцию газеты «Новое время», издателю Суворину.
Спрашивается: почему же Суворину, политическая репутация которого была ведома и младенцам? Я пожимаю плечами. Черт его знает почему. Может, просто-напросто оттого, что Зотов уже глубоким стариком снискивал хлеб насущный переводами и заметками в суворинском «Историческом вестнике».
Заметьте, однако, вот что. Неожиданный наследник не передал революционный архив ни журналу «Былое», ни Морозову, ни его уцелевшим в каменных мешках товарищам.
По смерти Суворина издательство (да, кстати, и упомянутый театр на Фонтанке) досталось одному из его сыновей. Об этом малом отзывались весьма нелестно: интеллектуальное ничтожество, обладающее кроличьей хитростью.
Должно быть, она-то, кроличья хитрость, и подстрекнула Суворина-младшего сделать реверанс Февральской революции: тотчас вслед за падением Романовых он поспешил вручить «запрещенные бумаги» сотрудникам редакции «Былого».
Те немедленно послали за Морозовым.
Вообразите волнение, с каким он склонился над сокровищами, словно бы всплывшими из пучины. И все же Морозов был огорчен. Он посмотрел на собравшихся, молвил хмуро:
—Недостает самых важных документов...
Никто не мог объяснить эту недостачу.
Полагаю, читатель догадывается, в чем дело. Ведь вдова Зотова указывала в своем письме — два пакета мы уничтожили, предположив наличие динамита.
Тут я опять пожимаю плечами. Что за притча? Для взрывчатки народовольцы припасали другие убежища и другие, небумажные емкости. Да и не стали бы они подвергать излишней опасности ни Владимира Рафаиловича, ни дорогие для них кожаные портфели.
Стало быть, и мне не дано отгадать. А домысел тем паче, вымысел я сам себе запрещаю. Остается предположить, что старика Зотова взбудоражил слух, пронесшийся в конце восьмидесятых годов: толковали, что где-то в провинции революционеры смастерили «взрывчатые пакеты»...
Сказано: книги имеют свою судьбу.
Вот судьба необыновенная: архив землевольцев и народовольцев издан в наше время, в тридцатых годах.
Эта книга — венок на затерянную могилу скромного хранителя кожаных портфелей.
1978