Либеральная идея и «война дискурсов» Обсуждение доклада Алексея Кара-Мурзы «Как возможен „русский мир“?»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Либеральная идея и «война дискурсов»

Обсуждение доклада Алексея Кара-Мурзы «Как возможен „русский мир“?»

Игорь Клямкин:

Сегодня будем обсуждать доклад Алексея Кара-Мурзы «Как возможен „русский мир“?». Это продолжение разговора об отечественных интеллектуальных традициях, начавшегося с дискуссии на предыдущем семинаре о «русской идее». Алексей Алексеевич обращает наше внимание на традицию либеральную, предлагая свой ракурс ее рассмотрения.

Исходя из очевидного факта, что либеральная идея переживает в России глубокий кризис, докладчик пытается понять его культурные истоки, находящиеся далеко за пределами постсоветской истории. Среди таких истоков им выделяется присущая русской культуре «война дискурсов» между охранителями и радикалами, блокирующая утверждение в обществе культуры диалога и компромисса. И пока, как резонно замечает Алексей Алексеевич, такая война продолжается (а она продолжается), национальный консенсус в стране невозможен.

Но представленный доклад — не только о «войне дискурсов», но и о путях достижения «русского мира». В качестве же исторического и культурного путеводителя предлагается рассмотреть интеллектуальное наследие тех русских либералов, которые в своей деятельности (в том числе и политической) такие пути пытались прокладывать. Пытались, говоря иначе, в противовес культуре политико-идеологической войны создать культуру диалога и компромисса. Культуру, как ее называет Алексей Алексеевич, либерально-консервативного синтеза. При этом основное внимание докладчик сосредоточил на деятельности Ивана Сергеевича Тургенева, который в роли политического мыслителя широкой публике сегодня неизвестен.

Таков культурный и идеологический ориентир, который предлагает докладчик для выхода из русской «войны дискурсов» в русский гражданский мир. Он не претендует на конкретное решение проблемы. И я не думаю, что нам надо допытываться у Алексея Алексеевича, кому, что и как нужно делать, чтобы ее одолеть. Давайте обсудим то, что есть в докладе. А есть в нем, повторяю, постановка актуальной проблемы и есть пунктирно намеченный автором общий проект ее решения, извлеченный им из отечественной либеральной традиции.

Алексей Кара-Мурза, заведующий отделом Института философии РАН

Как возможен «русский мир»?

Российское политическое сознание: перспективы формирования национального консенсуса

Проблематика «русского мира» стала в последнее время чрезвычайно популярной. «Конгрессы соотечественников», расширение связей с русской диаспорой, пропаганда русского языка в мире — все это, несомненно, важно. Но у понятия «русский мир» есть и другой смысл — мир между самими русскими в самой России.

Речь, разумеется, идет прежде всего о «мире» мировоззренческом и идеологическом, о создании хотя бы минимального идейного консенсуса, способного стать фундаментом гражданской нации. Между тем в России продолжается, выражаясь термином из социальной лингвистики, война дискурсов — не просто разных, а непримиримых идейно-речевых конструкций, нацеленных не на диалог и постепенную конвергенцию, а на взаимное уничтожение по принципу «победитель получает все».

О российском «тупом упоре»

Известный голландский социальный лингвист Т. ван Дейк (T. Van Dijk) показал, что именно в дискурсивных практиках происходит идеологическая социализация людей, формируется их идентичность. В идеале, в ходе взаимодействия и взаимопроникновения частных дискурсов и основанных на них идентичностей кристаллизуется общегражданский язык, который и конституирует нацию с особой общегражданской национальной идентичностью[176].

Россия на протяжении многих десятков лет являет собой пример принципиально иного рода. Здесь сосуществование различных дискурсов не порождает общегражданский язык, а, напротив, ведет ко все большей идеологической сегментации, окукливанию и герметизации различных картин мира, их острой конфронтации и, в итоге, к их общей деградации и взаимной аннигиляции. Периоды идейной смуты сменяются периодами репрессивной регламентации и нивелировки как политического языка, так и социальности в целом: высказывать свои собственные мысли становится опасным, «своим» признается лишь тот, кто правильно заучивает и повторяет слова власти.

Исторический опыт свидетельствует о том, что идеологическая монолитность в новейшую эпоху не может держаться сколько-нибудь долго: языковой официоз деградирует и разваливается, а в скором времени разваливается и весь социум. Процесс социальной деградации идет именно в такой последовательности: все начинается с идейных сомнений, дискурсивной иронии (вспомним великую роль в нашей истории политических анекдотов), с создания альтернативного языка, а в скором времени рушится все идеократическое здание. При этом старые речевые практики и после краха старого режима остаются, продолжают функционировать, пророчат реванш. Как результат, мы имеем то, что имеем: отсутствие общегражданского языка ведет к тому, что на развалинах прежней советской идентичности у нас и новая национальная идея не проросла, и общегражданская нация не сформировалась.

Как бы то ни было, история показывает, что поначалу именно в речи и письме происходит столкновение сторонников порядка и сторонников изменений. В иных обстоятельствах это постепенно ведет к созданию динамичного либерально-консервативного соотношения сил и формированию разумного компромисса «партии порядка» и «партии реформ». В России же подобная межпартийная борьба пока всегда приводила к иному результату: консервативный лагерь у нас вырождается в охранителей, а сторонники изменений — в радикалов. Вспоминаются точные слова П. Б. Струве, сказанные о ситуации в России начала прошлого века: «тупой упор реакции и революции», которые «безнадежно грызут друг друга»[177].

Возникают закономерные вопросы: почему так происходит в России и почему у некоторых других получилось принципиально иначе? Сошлюсь в этой связи на хорошо знакомый мне пример Франции, взяв в качестве объекта лишь одну линию напряжения во французской политической культуре, а именно столкновение двух эмансипаторских дискурсов — демократического и либерального, которые принято называть «линией Руссо» и «линией Вольтера».

Французский путь к национальному консенсусу

Напомню: при жизни демократ Руссо и либерал Вольтер очень не любили друг друга. А сейчас их саркофаги в Пантеоне рядом. Либерал Вольтер называл демократа Руссо «вором-вольнодумцем с большой дороги». Младший по возрасту Руссо старался отвечать тем же, и понять его можно. Ну как он мог отнестись, например, к такому известному либерально-элитистскому утверждению Вольтера: «Мы — легион доблестных рыцарей, защитников правды, которые допускают в свою среду только хорошо воспитанных людей»?[178] В частной же переписке либерал Вольтер был еще более откровенным: «Что касается черни (canaille), то мне нет до нее дела: она всегда останется чернью. Я возделываю свой сад, но нельзя же в нем обойтись без жаб. Что ж! Они не мешают мне слушать пение соловья» (письмо Даламберу, 1757). Или такая сентенция: «Чернь никогда не руководствуется рассудком, и на нее надо надевать намордник, как на медведей» (письмо Екатерине II, 1771).

Однако прошло время, и «линия Руссо» стала с «линией Вольтера» сближаться. Пережив в эпоху якобинства свой апогей, руссоистская идея «коллективной воли народа» (концепция раннедемократическая, но лишенная либеральной составляющей) постепенно окультуривалась, все более наполняясь просвещенческим и правовым содержанием. Попутно замечу, что возможен и иной путь такого сближения. Скажем, Англия, в отличие от Франции, пришла к искомому либерально-демократическому синтезу не за счет либерализации демократизма, а, наоборот, за счет все большей демократизации аристократического либерализма.

Как бы то ни было, в развитых демократиях мы сегодня имеем принципиально иную, чем во времена Вольтера и Руссо, картину: особые, «партийные» языки и, соответственно, разные частные идентичности не слились, но сравнительно мирно сосуществуют. В той же Франции за иронической маской либерал-консерваторов Жака Ширака или Николя Саркози с их элитарным снобизмом проглядывает знаменитый вольтеровский прищур, хотя и явно стилизованный. А в жесткой социальной риторике левых типа Лионеля Жоспена или Сеголен Руаяль слышатся отголоски неистового Жан-Жака Руссо. Однако сегодня оба языка («правый» и «левый») сместились к центру, маргинализировав как ультралевую, так и ультраправую риторику.

Но как это получилось, что называется, технически ? Как произошел переход от эпохи взаимной ненависти Вольтера и Руссо к эпохе, когда острая политико-идеологическая конфронтация разрешается на конкурентных выборах внутри уважающей единую Конституцию французской нации? Выход был найден — где-то спонтанно, где-то сознательно — в «перекоммутации» частичных (отсюда и слово — «партийных») дискурсов от нацеленности на конфронтацию к поиску относительного согласия.

Можно, конечно, в данной связи рассказать, в духе Мишеля Фуко, про дисциплинирующие («надзирать и наказывать») практики государства. Можно вспомнить о Кодексе Наполеона, нескольких революциях и пяти сменявших друг друга французских республиках. Все это важно, но еще важнее сосредоточиться на роли социальных мыслителей, интеллектуалов вообще. Именно они (об этом написано много умных текстов) провели сначала интеллектуальную деконструкцию партийных дискурсов (если угодно, их «разминирование»), а затем предъявили эти уже разминированные частные «языки» к участию в общенациональном диалоге. Результатом стало, ни много ни мало, рождение общегражданской нации, не лишенной серьезных идентификационных напряжений, но вполне жизнеспособной.

Выразительным примером такой интеллектуальной цепочки (деконструкция — разминирование — новое конструирование) может служить эволюция во Франции конкретного содержания идей, идущих от тех же Вольтера и Руссо. Кто был главным врагом для Вольтера в строительстве искомой им идеальной Франции? Главным врагом для него — либерала и просветителя — был «фанатизм», а идеалом — «веротерпимость». При этом нелишне вспомнить, что Вольтер хотел реформировать Францию по английским образцам, был французским «западником», прямым учеником Локка и Болинброка, и даже шли разговоры о том, что он якобы «агент влияния», чуть ли не шпион. Правда, разговоры эти давно стихли.

А кто был главный враг для демократа Руссо? Это «праздность», а идеал — «общество равных в труде». Соответственно, либерал-элитист Вольтер причислял Руссо именно к «фанатикам», считая его вожаком непросвещенной толпы. Руссо, в свою очередь, считал Вольтера человеком «праздным», а его умствования — праздным занятием (барской причудой), в то время как историю, по его мнению, должен делать народ.

Но постепенно выяснялось, что при всей персональной взаимной неприязни фатального идейного расхождения между ранним либерализмом и ранним демократизмом нет. Если хорошенько подумать (а это и было сделано несколькими поколениями французских интеллектуалов), идеал труда не противоречит идеалу веротерпимости, а праздность и фанатизм — это действительно две проблемы, равно требующие преодоления силами как либералов, так и демократов. И сегодня французские правые и французские левые обладают хотя и разными, но равно способными к синтезу «языками» (условно говоря, либерал-консервативным и социал-либеральным) и борются за мозги и голоса хорошо образованного среднего класса, у которого есть реальный выбор.

Русские алгоритмы мировоззренческого размежевания

Можно ли аналогичную философско-дискурсивную работу проделать в России? К сожалению, подобная проблема у нас пока даже не поставлена — предлагаемый текст является едва ли не первой попыткой в этом направлении. У нас до сих пор условные реформаторы и традиционалисты, либералы и консерваторы, западники и самобытники, правые и левые так и не смогли (и редко пытались) хотя бы относительно договориться. В первую очередь это происходит потому, что в российском контексте не установлен точный диагноз нашей «болезни», т. е. не выявлены ни сам механизм идейного размежевания и усугубления политико-партийной непримиримости, ни его причины и алгоритм эволюции. Представляется, что процесс идейно-политического примирения (не усреднения и нивелировки идей, а именно идейного примирения разных позиций) следует начать со следующих констатаций.

Одна из главных проблем русского исторического неустройства — это крайне болезненные отношения здесь консерватизма («традиции») и реформаторства («новации»), их неорганичное сочетание и взаимное отталкивание. В итоге этого взаимодействия консервативная традиционность вырождается в охранительство, а затем в реакцию. В свою очередь, искусственно сдерживаемая новация, вырываясь на свободу, радикализируется и, отрываясь от национальных корней, также вырождается — в нигилизм и революционаризм. Вот почему в российской истории часто взаимодействуют уже не консерватизм и реформаторство как таковые, а реакция и революция, т. е. два вида радикализма (условно «правый» и «левый»), которые, переплетаясь, создают то, что я называю в своих работах «негативным синтезом», а П. Н. Милюков еще в 1920-х годах образно назвал «Азиопой».

Логично предположить, что лекарством от многих отечественных болезней мог бы стать поиск возможностей (интеллектуальных, а затем и практических) гармоничного сочетания консерватизма и реформаторства. На мой взгляд, методологическим подспорьем в разрешении дилеммы «традиционный консерватизм или западническое реформаторство?» могла бы стать гениальная формула русского философа И. В. Киреевского. Формула, исходящая из бессмысленности рассуждений на тему, какая из двух тенденций — «самобытническая» или «западническая» — более полезна и имеет больше шансов на реализацию в России.

«Сколько бы мы ни желали возвращения Русского или введения Западного быта, — писал Киреевский в знаменитом „Ответе Хомякову“ (1839), — но ни того, ни другого исключительно ожидать не можем, а поневоле должны предполагать что-то третье, долженствующее возникнуть из взаимной борьбы двух враждующих начал. Следовательно, и этот вид вопроса — который из двух элементов исключительно полезен теперь? — также предложен неправильно. Не в том дело: который из двух? но в том: какое оба они должны получить направление, чтобы действовать благодетельно? Чего от взаимного их действия должны мы надеяться, или чего бояться?»[179].

Проблема, таким образом, состоит в том, что «самобытничество» и «западничество» являются равноположенными и неустранимыми (имманентными) элементами, конституирующими судьбу России. Конечно, аналогичные элементы существуют и в любом другом культурном сообществе. Беда же, неустройство и смута приходят в Россию тогда, когда вместо позитивного синтеза двух начал происходит синтез негативный. А он неизбежен, когда во взаимодействие вступают не продуктивные элементы культуры, не рафинированные варианты «традиционного» и «инновационного», а варианты деградировавшие и опошленные.

Иначе говоря, проблема неустроенности России (самонепонимания, ненайденности себя ни в себе собой, ни в окружающем мире) состоит, по-видимому, в том, что очень часто в ней взаимодействуют не традиция и новация, а их интеллектуально опошленные суррогаты. «Традиция» в этом случае — не подлинная, а предельно обструганная и, следовательно, обессмысленная Россия, искусственно сконструированная мифологическая «архаика». А «новация», в свою очередь, оказывается не живительной реформой, а скорее радикальным неприятием мифологической архаики и попыткой силой заменить ее новым мифом «модерна». Подобный «негативный синтез» ведет к беспощадному разгрому традиции, а не к ее конструктивной модернизации.

Плодотворную идею о конкретных механизмах порождения этой идейной конфронтации в русской политической культуре высказал в ряде работ межвоенного периода (и, прежде всего, в знаменитом цикле «Мыслей о России») русский мыслитель-эмигрант Ф. А. Степун. Главной причиной подобных коллизий Степун считал перерождение общественных «идей в классовые идеологии».

Действительно, плюрализм и конкуренция идей — это неустранимое свойство любого цивилизованного сообщества — само по себе не только не ведет к его деструкции, но в известном смысле держит его в тонусе и тем самым укрепляет. Опасен механизм мутации конкурентных идей во враждующие идеологии, что чаще всего происходит в переходные эпохи. Вот главная мысль Степуна: «Пока классы — держатели старых ценностей, классы — хранители старых форм культуры и восходящие к власти новые классы борются друг с другом лишь за разные воплощения общего им духовного содержания, до тех пор революции, в точном и узком смысле этого слова, быть не может. С момента же, в котором борьба из-за форм культуры накаляется до того, что раскалывается надвое единство национального сознания, — революция уже налицо, иногда задолго до баррикад и казней»[180].

Степун достаточно подробно описал этот процесс мутации российского национального сознания на примере спора отечественных «западников» и «самобытников» — спора сначала конструктивного и плодотворного, но со временем деградировавшего и ставшего губительным для российской культуры: «Славянофилы и западники расходятся в разные стороны. Первые окончательно выходят из рядов оппозиционно настроенной, антиправительственной общественности. Вторые окончательно отрываются от религиозных и национальных корней славянофильского миросозерцания. Результат этого двустороннего отрыва — вырождение обоих лагерей русской общественности. Вырождение свободолюбивого славянофильства Киреевского в сановнически-реакционное славянофильство Победоносцева. Вырождение верующего свободолюбия западника Герцена в лжерелигиозный героизм революционной интеллигенции»[181].

Но если механизмы нарастания идейной конфронтационности в русской политической культуре в целом теоретически обозначены (помимо Степуна, подобная работа в русской эмиграции XX века проделана такими аналитиками, как Г. П. Федотов, С. О. Португейс, В. В. Вейдле), то встает иной, более практический вопрос. Вопрос о том, возможно ли реально предъявить в русской истории примеры синтетического, условно говоря, либерально-консервативного дискурса и жизненного поведения, снимающего партийно-политические крайности?

Отечественные опыты интеллектуальной диалогичности. Либеральный консерватизм Тургенева

Если учесть, что в наибольшей степени подобной конфронтацией была заражена именно сфера политики, то логично предположить, что примеры противоположного свойства (т. е. идейно-политического примирения) могли бы дать иные сферы отечественной культуры. Например, русская классическая литература, о которой в этом ключе на наших семинарах уже начинал размышлять Алексей Платонович Давыдов. Речь идет, разумеется, о тех ее сегментах, которые были тесным образом связаны с политической сферой.

О примиряющей роли в этом смысле сочинений А. С. Пушкина — в одно и то же время «Певца Империи» и «Певца Свободы», одновременно почвенника и европеиста (часто литературные тексты Пушкина носят вполне политологический характер) — написано много. Менее известна в этом отношении роль другого классика нашей литературы — Ивана Сергеевича Тургенева.

Напомню, что в процессе своего интеллектуального становления Тургенев испытал, по его собственному признанию, наибольшее влияние двух людей — Т. Н. Грановского и Н. В. Станкевича. Напомню и о том, что обе эти фигуры сами по себе синтетичные, органично сочетавшие несомненное западничество с безусловным русским патриотизмом. Этот мировоззренческий синтез почвенности и европеизма в дальнейшем выразительно проявился и в судьбе самого Тургенева — не только выдающегося литератора, но и автора интереснейших политических проектов центристского толка, о чем тургеневедение советского периода предпочитало умалчивать. Приведу несколько характерных примеров.

Зимой 1857/58 года Тургенев жил в Риме. Там он закончил повесть «Ася» и начал «Первую любовь» и «Дворянское гнездо». Вместе с этим он был постоянным участником политического кружка, группировавшегося в салоне великой княгини Елены Павловны и сыгравшего большую роль в идейной и кадровой подготовке «великих реформ». Как и его товарищи, Тургенев в Риме внимательно следил за событиями в России: его радовали первые шаги нового императора Александра II, но настораживали некоторые моменты общественной жизни. В частности, он заметил попытки отдельных чиновных карьеристов второго ряда, приодевшихся во входящие в моду одежды либералов, устроить погром русского славянофильства под лозунгами типа: «Хватит! Натерпелись при Николае! Теперь наша взяла!»

Что же сделал тогда либерал и западник Иван Тургенев? Он разослал в несколько европейских газет статью в защиту русских славянофилов, подчеркнув их бесспорные гражданские достоинства, их роль в деле освобождения России. Западник Тургенев не ошибся в своих друзьях: такие лидеры славянофилов, как Ю. Ф. Самарин или князь В. А. Черкасский, сыграли большую роль в подготовке и осуществлении александровских реформ.

Компромиссный либерально-консервативный мировоззренческий комплекс окончательно сложился у Тургенева в 1850–1860-е годы и был впоследствии кратко изложен во «Вступлении» к его новому собранию сочинений. Именно этот небольшой текст, написанный в Баден-Бадене в 1868 году, можно считать подлинным credo зрелого Тургенева.

Отвечая на распространенные среди русских консерваторов упреки в непатриотизме, Тургенев написал тогда: «Я не думаю, чтобы мое западничество лишило меня всякого сочувствия к русской жизни, всякого понимания ее особенностей и нужд. „Записки охотника“, эти, в свое время новые, впоследствии далеко опереженные этюды, были написаны мною за границей; некоторые из них — в тяжелые минуты раздумья о том, вернуться ли мне на родину или нет?».

«Мне могут возразить, — продолжает заочную полемику с оппонентами Тургенев, — что та частичка русского духа, которая в них (в „Записках охотника“. — А. К. ) замечается, уцелела не по милости моих западных убеждений, но, несмотря на эти убеждения и помимо моей воли. Трудно спорить о подобном предмете; знаю только, что я, конечно, не написал бы „Записок охотника“, если б остался в России»[182].

Именно на этих общих принципах Тургенев старался твердо стоять и в последующие годы. И апеллировал он одновременно и к русскому обществу, и к правительственным верхам, и к тем из своих друзей (например, к А. И. Герцену), которые все больше уходили от здравого конструктивного европеизма в сторону революционного радикализма и возрождаемой на новый манер русской исключительности.

Поклонник европейского прогресса, Тургенев верил в разумное преображение мира и даже иногда называл это рукотворное чудо «революцией». Но грязной стороны революций он боялся, более рассчитывая на реформаторство сверху. Он, как я уже говорил, искренне симпатизировал императору Александру Николаевичу и верил в его личное расположение к себе. В конце 1860 года Тургенев составил даже (но так в итоге и не отправил) специальный «коллективный адрес» императору с изложением ряда принципов, серьезность которых дало основание народнику-эмигранту П. Л. Лаврову говорить об этом документе, как о «проекте конституции».

В тексте «адреса» Тургенев прямо указал, что полностью отдает себе отчет в том, что подобное «выражение искренних убеждений… может встретить недоверие» со стороны царя, ибо «в нынешние смутные времена самое правдивое слово потеряло свою силу, самые чистые намерения возбуждают сомнение». Тургенев поспешил от имени «инициаторов» заверить императора: «Мы принадлежим к числу людей, которые верят в Вас; которые не только не мыслят о перемене правительства, но взывают к власти. Мы не забыли, и вся Россия не забудет вместе с нами, что эта власть освободила крестьян![183]. Мы верим в Вас, государь, но мы желаем также разумных свобод нашему отечеству, правильного и успешного развития нашим силам. Мы честно и откровенно приближаемся к престолу и просим нашего царя выслушать голос общественного мнения, обратить внимание на желание его народа»[184]. При этом тургеневский «адрес» декларировал ряд важных принципов: полную отмену телесных наказаний; гласность судопроизводства; прозрачность государственных доходов и расходов; расширение полномочий земства; сокращение срока солдатской службы; уравнение в правах староверов с прочими подданными.

Характерно, что Тургенев, как автор «адреса», точно воспроизвел классическую либеральную логику рассуждений, восходящую к знаменитым «Трактатам о политическом правлении» англичанина Джона Локка. Смысл этой логики таков: либеральные преобразования есть меры неизбежные, необходимые, призванные укрепить, а не ослабить государственный порядок. «Государь! Вам скажут, что подобные слова преступны или безумны; назовут нашу просьбу требованием и прибавят, что уступать подобному требованию — значит вывести страну на путь насильственных переворотов; но мы умоляем Ваше величество не верить тем, которые будут говорить так. Мы, напротив, смеем думать, что удовлетворив справедливые желания Вашего народа, Вы навсегда устраните возможность таких потрясений, соберете вокруг себя все лучшее, все живые силы общества, подсечете под корень всякие нетерпеливые и необдуманные увлечения».

В завершение «адреса» Тургенев напомнил, что император Александр Николаевич сам уже успешно действовал в этой либеральной логике — подразумевалось в том числе обращение Александра II к московскому дворянству весной 1856 года, ставшее прологом целенаправленной работы по крестьянскому освобождению. «Государь, Вам угодно было сказать некогда, собравши дворян: „Дайте мне возможность стать за вас…“. Дайте же и нам, всем Вашим подданным, возможность дружно и твердо встать за Вас, как за нашего вождя, не допустите мысли о разъединении блага России с Вашей властью, процветанием Вашего дома… Вы уже много сделали…, двиньтесь вперед по начатому Вами пути, и мы все пойдем за Вами»[185].

Надеясь на реформы сверху, Тургенев старался всемерно умерить антиправительственный пыл своего друга Герцена, эмигрировавшего в 1847 году из России. Высоко оценивая роль герценовского «Колокола», Тургенев долгое время пытался корректировать его тактику. Он был уверен, что «Колокол» не должен огульно критиковать русскую власть вообще и по любому поводу, а, напротив, поощрять и поддерживать любые ее реформаторские начинания. Это касалось в первую очередь действий самого императора Александра II, который, по мнению Тургенева, лично желает реформ, но вынужден считаться с консервативной партией в своем окружении.

Тургенев также советовал Герцену активнее поддерживать и без особой нужды не критиковать либеральную группу в правительстве, которую тогда возглавляли великий князь Константин Николаевич (младший брат императора) и другой лидер реформаторов — А. В. Головнин. Однако «дружеские советы» Тургенева все менее и менее принимались в расчет Герценом — бывших друзей все более разделяли не только тактические, но и глубокие мировоззренческие различия: Герцен все более радикализировался, Тургенев оставался на центристских, «примиренческих» позициях.

Культура центризма против культуры крайностей

Положение истинного центриста либерал-консервативного толка (такого, как Тургенев), стремящегося не впасть ни в охранительное чинопочитание, ни в радикальный нигилизм, в России всегда непросто, а нередко и драматично. Характерной чертой нашей политической культуры является то, что «примирители», способные умерить «партийные крайности» и создать общеприемлемый (общегражданский) компромиссный язык, очень часто подвергаются беспощадной критике с обеих сторон: как со стороны предельных охранителей-консерваторов, так и со стороны предельных радикалов. Первые критикуют их за саму «крамольную мысль» о необходимости каких-то изменений; вторые — за желание идти на компромисс со «старым порядком».

Именно такая судьба была суждена Ивану Сергеевичу Тургеневу — самому толерантному из русских интеллектуалов-литераторов своего времени. Русские радикалы революционного толка считали его чуть ли не охранителем; сами консерваторы-охранители, напротив, едва ли не радикалом. Любое новое произведение писателя тут же попадало под пристальный анализ партийных интерпретаторов на предмет того, «что на самом деле хотел сказать и на чьей стороне автор?» Тургенев как-то отметил, что после выхода романа «Отцы и дети» в русском обществе сложилась ситуация, которая его глубоко расстроила и обеспокоила: «Я замечал холодность, доходившую до негодования, во многих мне близких и симпатичных людях; я получал поздравления, чуть не лобызания, от людей противного мне лагеря, от врагов…»[186]

Причиной, разумеется, был образ Базарова, по-разному истолкованный различными общественными силами. «В то время, как одни обвиняют меня в оскорблении молодого поколения, в отсталости, в мракобесии, извещают меня, что „с хохотом презрения сжигают мои фотографические карточки“, — поражался Тургенев, — другие, напротив, с негодованием упрекают меня в низкопоклонстве перед самым этим молодым поколением. „Вы ползаете у ног Базарова! — восклицает один корреспондент, — вы только притворяетесь, что осуждаете его; в сущности, вы заискиваете перед ним и ждете, как милости, одной его небрежной улыбки!“»[187]

Тургеневу пришлось даже написать специальную статью «По поводу „Отцов и детей“», где он попытался показать, что в своем литературном творчестве руководствуется художественными, а не политическими принципами. «Не однажды слышал я и читал в критических статьях, — отмечал Тургенев, — что я в моих произведениях „отправляюсь от идеи“ или „провожу идею“; иные меня за это хвалили, другие, напротив, порицали; с своей стороны, я должен сознаться, что никогда не покушался „создавать образ“, если не имел исходною точкою не идею, а живое лицо, к которому постепенно примешивались и прикладывались подходящие элементы».

«Господа критики, — продолжал писатель, — вообще не совсем верно представляют себе то, что происходит в душе автора… Они вполне убеждены, что автор непременно только и делает, что „проводит свои идеи“, не хотят верить, что точно и сильно воспроизвести истину, реальность жизни есть высочайшее счастье для литератора, даже если эта истина не совпадает с его собственными симпатиями». И далее Тургенев привел действительно удивительный и показательный пример: «Я коренной, неисправимый западник, и нисколько этого не скрывал и не скрываю, однако я, несмотря на это, с особенным удовольствием вывел в лице Паншина (в „Дворянском гнезде“) все комические и пошлые стороны западничества; я заставил славянофила Лаврецкого „разбить его на всех пунктах“. Почему я это сделал — я, считающий славянофильское учение ложным и бесплодным? Потому, что в данном случае — таким именно образом, по моим понятиям, сложилась жизнь, а я, прежде всего, хотел быть искренним и правдивым»[188].

Однако странная судьба художественных произведений Тургенева, и в первую очередь «Отцов и детей», в какой-то момент побудила его искать новые формы литературного самовыражения. В романе «Дым» (1867) он в форме политикосатирического памфлета, по сути дела, «симметрично» разоблачил и высмеял обе «русские партии». И Реакцию, и Революцию, и «генералов-охранителей» (баденский «кружок Ратмирова»), и «нигилистов-радикалов» («кружок Губарева»). Более чем за десять лет до «пушкинских торжеств» в Москве Тургенев уже дал свой, либеральный ответ на ту проблему, которую, казалось, так остро поставил Достоевский в 1880 году в своей знаменитой «пушкинской речи». Концовка той речи Достоевского: «Смирись, гордый человек! Потрудись, праздный человек!» заставила, как известно, дружно аплодировать как русских западников, так и славянофилов.

Диагноз беды — наступающего на Отечество в двуединой форме гордыни и праздности «нового варварства» — был поставлен Достоевским верно, но вот «изгонять», как известно, все более склонявшийся к охранительству Достоевский призывал главным образом «бесов-нигилистов». То, что новое варварство может прийти в Россию не только снизу, из подполья, но и с самого самодержавно-бюрократического верха, — такую опасность бывший узник «Мертвого дома», а ныне убежденный консерватор, похоже, в расчет уже не брал.

Но еще в 1867 году сумевший соблюсти истинно центристскую позицию либерал-консерватор Тургенев показал: «дым» заволакивает и одолевает русскую жизнь с обеих сторон; не только со стороны «нигилистов», но и со стороны «охранителей». Обе «партии» вполне стоят друг друга; обе обуяны беспредельной гордыней (т. е. абсолютно нечувствительны к какой-либо критике и считают свой корпоративный мирок единственно правильным), и обе же абсолютно праздны и социально непродуктивны. В «Дыме», вопреки литературоведческим изысканиям, нет — да и не задумывалось — «положительных героев»: Тургенев, похоже, вообще иронизирует в «Дыме» над необходимостью выведения подобных «героев». Проветрить и очистить Россию от опасных «дымов» должны не герои-одиночки, а принципиально новые общественные отношения, способные превратить вчерашних «одиночек» в социально значимый и достаточно распространенный тип личности.

Между тем русское общество, похоже, совсем не поняло глубинно центристской, т. е. принципиально надпартийной, сути романа Тургенева. «Объективные» авторы в десятках рецензий бросились взвешивать, кого Тургенев разоблачил больше: «ратмировцев» или «губаревцев»? Кланы активно включились в политическую интерпретацию «Дыма». Имели место молодежные сходки — в том числе и среди русских студентов за границей, на которых молодые радикалы «выносили порицания» писателю «за критику демократии и революции». Не отстали и сановные охранители: собравшиеся в Английском клубе генералы совсем было вознамерились писать «коллективное письмо» Тургеневу, дабы отказать ему в своем обществе. Писатель потом досадовал, что его приятель В. А. Соллогуб «отговорил их тогда от этого, растолковав им, что это будет очень глупо». «Подумайте, — восклицал Тургенев, — какое бы торжество было для меня получить такое письмо? Я бы его на стенке в золотой рамке повесил!»[189].

В противовес вновь окрепшим тогда в России охранителям-самобытникам, понимающим патриотизм как примитивное антизападничество, Тургенев прямо декларировал выношенную им идею о том, что Россия — неотъемлемая часть Европы, и восточные славяне по историческому праву принадлежат к семье европейских народов: «Скажу также, что я никогда не признавал той неприступной черты, которую иные заботливые и даже рьяные, но малосведущие патриоты непременно хотят провести между Россией и Западной Европой, той Европой, с которою порода, язык, вера так тесно ее связывают. Не составляет ли наша, славянская раса — в глазах филолога, этнографа — одной из главных ветвей индо-германского племени? И если нельзя отрицать воздействия Греции на Рим и обоих их вместе на германо-романский мир, то на каком же основании не допускается воздействие этого — что ни говори — родственного, однородного мира на нас?»

По мнению Тургенева, люди, которые под видом защиты самобытных начал стараются отлучить Россию от Европы, демонстрируют как раз крайнее неверие в русскую самобытность: «Неужели же мы так мало самобытны, так слабы, что должны бояться всякого постороннего влияния и с детским ужасом отмахиваться от него, как бы он нас не испортил? Я этого не полагаю: я полагаю, напротив, что нас хоть в семи водах мой — нашей, русской сути из нас не вывести. Да и что бы мы были, в противном случае, за плохонький народец!» Тургенев ссылается при этом на собственный пример естественного соединения самобытной русскости и европейского универсализма: «Я сужу по собственному опыту: преданность моя началам, выработанным западною жизнью, не помешала мне живо чувствовать и ревниво оберегать чистоту русской речи. Отечественная критика, взводившая на меня столь многочисленные, столь разнообразные обвинения, помнится, ни разу не укоряла меня в нечистоте и неправильности языка, в подражательности чужому слогу»[190]

Следует признать, что «праздность» и «нетерпимость», о которых так ярко, но порознь, говорили когда-то во Франции Руссо и Вольтер, а в России — Иван Тургенев, как о главных пороках человечества, в наши дни стали общей болезнью, охватившей многих и многих независимо от их политической самоидентификации. Думается, что примирить и спасти Россию сможет только универсальное средство, спасшее уже не один социум: труд плюс веротерпимость.

Сегодня Россия остро нуждается в реабилитации центристского, либерально-консервативного проекта — не только как эмансипаторского, но и как глубоко конструктивного. В русском просвещенном либерал-консерватизме, представителями которого в литературе являются А. С. Пушкин и И. С. Тургенев, а в философии и политологии — Б. Н. Чичерин, П. Б. Струве, граф П. А. Гейден, мыслители-эмигранты XX века Г. П. Федотов, Ф. А. Степун, В. В. Вейдле, накоплен большой интеллектуальный потенциал. Потенциал, готовый для предъявления в разумном общенациональном диалоге. Без этого диалога и без внимательного учета «центристского», либерально-консервативного видения мира «русский мир» вряд ли состоится.

Игорь Клямкин: Пожалуйста, вопросы к докладчику.

Алексей Давыдов: Мне понравился доклад Алексея Алексеевича тем, что в нем предпринимается попытка поставить проблему внутрицивилизационнного диалога. Неважно в данном случае, решает он ее или нет. Хорошо уже то, что она поставлена. В этой связи докладчик вспомнил Тургенева, что, по-моему, весьма уместно. А вопрос мой такой. Вы говорите, что в мышлении Тургенева произошел либерально-консервативный синтез. Но на каком культурном основании этот синтез состоялся?

Алексей Кара-Мурза:

Я рассматриваю Тургенева не только как писателя-интеллектуала, но и как активного политика. Для меня это своего рода русский аналог Вольтера в абсолютистской Франции. В своих мемуарах Хлодвиг Гогенлоэ, крупнейший немецкий политик, писал, что после долгого разговора с Тургеневым в Париже в 1879 году он понял, что это ни много ни мало — готовый премьер-министр России.

Тургенев — русский политик-интеллектуал европейского типа, русский западник, глубоко укорененный в русской почве и традиции. И в этом смысле он синтетическая, либерально-консервативная фигура. Если же Алексей Платонович имеет в виду не социально-политические, а хозяйственно-экономические основания «тургеневского синтеза», то я скажу, что Тургенев по типу своего мировоззрения — это «земская фигура», опирающаяся на глубокое знание русского хозяйства. Стержень его экономического умонастроения — идея гуманного, рационального и эффективного хозяйствования.

Игорь Клямкин: Вопрос о «культурных основаниях» — фирменное дискуссионное блюдо Давыдова. Он потчует им почти всех докладчиков, о чем бы они ни писали. В данном случае, как понимаю, он имел в виду, что основанием либерально-консервативного синтеза не может быть ни либерализм, ни консерватизм, а может быть лишь нечто третье. Так, Алексей Платонович?

Алексей Давыдов: Именно так. И это третье — личность, вырывающаяся за пределы культурной традиции в новое культурное состояние, но не порывающая с этой традицией радикально, а ищущая органическую меру ее сочетания с новизной. Ищущая между крайностями середину, но не в компромиссе между ними (немножко от старого, немножко от нового), а как принципиально новое культурное качество.

Алексей Кара-Мурза: Думаю, что это не противоречит тому, что я сказал. Моя задача — показать, что на русской почве произрастают не только Победоносцевы и Уваровы, с одной стороны, и Ленины и Троцкие — с другой. Эта почва способна порождать и деятелей центристского типа. Деятелей, органично сочетающих укорененность в русской традиции с культурной европейскостью.

Игорь Клямкин: Да, русские европейцы на этой почве произрастают тоже, но успешно противостоять охранителям и радикалам у них до сих пор не получалось. Об этом вы и написали в докладе.

Алексей Кара-Мурза: Действительно, пока не получалось. Пока успех сопутствовал Уваровым и Победоносцевым вкупе с Лениными и Троцкими — этим близнецам-братьям, правым и левым радикалам. Согласен: между ними протолкнуться очень сложно. Но, думаю, возможно. И память об опыте тех, кто в разное время проталкиваться пытался, делает такую возможность более реальной. Интеллектуальные и моральные традиции играют в истории не самую последнюю роль.

Игорь Клямкин: Но память свидетельствует и о том, что люди тургеневского склада оставались носителями локальной субкультуры, не находившей отзвука даже в интеллигентской оппозиционной среде, не говоря уже о широких слоях населения. Русское общество не поняло центризма Тургенева — это ведь ваша констатация…

Алексей Кара-Мурза:

Для меня важно, что эта субкультура сегодня актуальна. Чтобы показать это, я и написал свой доклад. Но и в свое время она, хоть и не оказала решающего влияния на ход российской истории, была тем не менее достаточно влиятельной.

Если говорить конкретно о Тургеневе, то да, его «Дым», направленный одновременно против охранителей и радикалов, воспринят не был. Но многое все же было воспринято. Даже его оппоненты из славянофильского лагеря признавали, что «Записки охотника» стали залпом из мощных орудий по самодержавию и крепостному праву. Кстати, в конце жизни за это свое произведение Тургенев получил степень почетного доктора Оксфордского университета по государственному праву. Заметьте, не по литературе, а по государственному праву — так его воспринимали англичане.

Не была маргинальной и отстаивавшаяся Тургеневым идея хозяйственной эффективности и гуманной экономической рациональности. Интересу к ней способствовало и то, что представлена она была в художественной форме. Два последних романа Ивана Сергеевича — «Дым» и «Новь», которые у нас мало читаются, — это политические памфлеты в пользу новых общественных отношений. В частности, в пользу нового предпринимательского класса.

Игорь Яковенко: Судя по вашей высокой оценке политической деятельности Тургенева, вы считаете желательным, чтобы люди культуры шли в политику. Но мы ведь с вами знаем, что есть народы — наши славянские братья, которые делают президентами литераторов, а есть народы, которые делают президентами секретарей обкомов и офицеров спецслужб. Насколько соответствует приход к власти гуманитариев русскому ментальному коду?

Алексей Кара-Мурза:

Люди культуры, принося культуру в политику, бывают там чрезвычайно полезны. Примеры: Вацлав Гавел в Чехии или Жельо Желев в Болгарии. В постсоветской России, увы, на волне популярности в политику стремились прорваться «деятели культуры» иного типа. Но, слава богу, нас пронесло от таких вариантов, как штангист и писатель Юрий Власов, как кинорежиссеры Станислав Говорухин или Никита Михалков.

Зачастую деятели культуры тащат в политику не идею свободного творчества, а свою нетерпимость и максимализм. И это очень опасно. Вспомним, что Ленин, Троцкий, Муссолини до прихода к власти были журналистами, а Гитлер начинал как художник. И мы знаем, как такие «деятели культуры» превращались в диктаторов-идеократов и становились для культуры инородными. Ведь политическая культура — это тоже культура. Парламент — это культура; партия — это культура; и политик как человеческий тип — проявление политической культуры.

Игорь Яковенко: На политическое лидерство людей, вроде Тургенева, в России, насколько могу судить, запроса как не было, так и нет…

Алексей Кара-Мурза: Деятели такого типа в российской политике были. Посмотрите состав первой Государственной думы, и вы увидите там выдающихся по своей культурности — в том числе политической культурности — людей. Это Муромцев, Шаховской, Набоков, Новгородцев, Гейден, Урусов, Стахович, братья Долгоруковы, Ковалевский и многие другие. А сейчас — да, сейчас таких нет. Когда Грызлов ставит себя в один ряд с Муромцевым — это смешно.

Вадим Межуев: Люди, имена которых вы перечислили, присутствовали на политической сцене недолго. Их смела с нее революция.

Игорь Клямкин: И появились они на этой сцене, равно как и сама Государственная дума, тоже в результате революции 1905 года.

Вадим Межуев:

Вот именно. Отсюда и мой вопрос: вы всерьез думаете, что революции можно избежать, если какие-то политики и идеологи будут придерживаться не революционной, а иной, менее радикальной идеологической установки?

Получается, что революции происходят не по объективным причинам, а в результате ошибочно выбранной идеологии. Достаточно, мол, поменять одну идеологию на другую, и революция не произойдет. Но из того, что в чьем-то мировоззрении нет места землетрясению (а революция — это социальное землетрясение), еще никак не следует, что оно нигде и никогда не случится. Мне непонятно ваше отношение к революции — это для вас объективное событие или плод субъективной ошибки?

Алексей Кара-Мурза: Я отвечаю на этот вопрос как классический либерал. Все революции так или иначе порождаются реакцией. Это расплата за реакцию. За радикальное охранительство, за нежелание идти на эволюционные реформы. Я не возражаю против метафорического сравнения революции с землетрясением или извержением вулкана: земная кора некоторое время держит, а потом это все взрывается гораздо сильнее, чем могло бы быть при иных обстоятельствах.

Вадим Межуев: Тогда надо переписать всю мировую историю…

Алексей Кара-Мурза: Почему?

Вадим Межуев: Потому что все известные нам из истории великие революции совершались под лозунгами либерализма, во имя идеалов свободы, равенства и братства. И как иначе, кроме как революционно, может победить либерализм в ситуации политического деспотизма и всеобщего неравенства?

Алексей Кара-Мурза:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.