Проносясь над этажами
Проносясь над этажами
ГОРОДСКАЯ железная дорога часто проходит вплотную к домам жилой застройки, так что пассажиры вполне могут — особенно весной, когда многоэтажные здания оживают и начинают мало-помалу выдавать свои тайны, открывая взгляду задние дворы, распахивая окна и сокрытый за ними уют домашней жизни, — увидеть и подглядеть немало диковинного и занятного.
Нередко поездка по городской железной дороге бывает поучительнее самых дальних заморских странствий, и иной повидавший мир путешественник в такой поездке без труда убедится, что, в сущности, вполне достаточно узреть один Неприметный куст сирени, томящийся на пыльных городских задворках, чтобы разом познать всю скорбь всех сиреневых кустов на свете, обреченных на подобную же неволю в застенках большого города.
Вот почему после поездки по городской железной дороге я возвращаюсь домой, переполненный жизнью множества прекрасных и печальных картин, и после такого парения по-над домами бываю горд, словно мореход, совершивший кругосветное плавание под парусами. Стоит вообразить себе колодцы дворов еще более мрачными, кусты сирени, томящиеся в них, еще более поникшими, обступившие их стены домов еще на пару метров повыше, а детей в тени этих колодцев еще чуть бледнее — и оказывается, что я побывал в Нью-Йорке и вкусил горечь всех крупнейших городов планеты. Ибо любое важное для тебя открытие можно сделать, не выходя из дома — или в крайнем случае на соседней улице, благо все схожие вещи, настроения и переживания на свете отличаются друг от друга не по сути, а лишь степенями сравнения.
Стена дома являет миру свою физиономию и свой характер, даже не имея окон и вообще ничего, что обнаруживало бы ее связь с жизнью людей, кроме огромного рекламного панно шоколадной фабрики, чье предназначение только в том и состоит, чтобы внезапностью своего промелька неизгладимо (сочетанием голубого и желтого) запечатлеться в твоей памяти.
Но за этой стеной живут люди, маленькие девочки-школьницы делают уроки, чья-то бабушка корпит над вязаньем, а собака глодает кость. Пульс этой жизни просачивается сквозь трещины и поры суровой и безмолвной стены, проламывает жесть рекламного панно шоколада фабрики «Саротти», бьется в окна поезда, сообщая их дребезжанию более живой, человеческий оттенок и заставляя тебя прислушиваться к этой близкой, хоть и незримой жизни твоих сородичей.
Даже странно, до чего они схожи — эти люди, живущие в домах вдоль городской железной дороги. Иной раз кажется, что во всех зданиях вдоль полотна и под пролетами эстакад поселилось одно огромно семейство.
Я уже знаю кое-какие квартиры возле некоторых станций. Такое чувство, будто я не однажды заходил туда в гости, мне кажется даже, я узнаю голоса, манеру говорить, повадки и жесты тамошних обитателей. У всех у них чуть-чуть шумно на душе от вечного грохота и тряски, и они совершенно нелюбопытны, ибо привыкли, что бессчетное множество людских судеб проносится мимо них ежеминутно, стремительно и не оставляя следа.
Между ними и окружающим миром как будто некая незримая, но непроницаемая завеса. Они давно не замечают, не осознают, что все их дела, их дни и ночи, сны и мечты заполнены шумом. Этот звуковой фон образовал некий осадок на дне их сознания, и без этого осадка немыслимо, невозможно ни одно впечатление или переживание.
В числе моих давних знакомцев, есть, к примеру, один балкон с железными решетками перил, он вывешивается из дома, словно клетка, и всю весну и все лето напролет всегда на одном и том же месте — будто неумолимым пятном масляной краски на картине — что в грозу, что под безмятежным солнцем — на нем выложена красная подушка. Есть и двор, весь воздух которого, кажется, исчерчен множеством бельевых веревок, словно некий сказочный, допотопный и гигантский паук в незапамятные времена протянул здесь от стены к стене свою густую паутину. И там неизменно болтается на ветру один и тот же синий передник в крупный белый горошек.
За время своих поездок я успел подружиться и с ребенком, это белокурая девчушка. Она сидит у распахнутого окна и пересыпает песок из игрушечных тарелочек в красноватый глиняный цветочный горшок. За истекший срок она, должно быть, заполнила песком горшков пятьсот, не меньше. А еще я знаю некоего пожилого господина, который все время читает. Он, похоже, прочел уже все библиотеки мира. Есть и мальчик, который всегда слушает граммофон, что громоздится перед ним на столе и, кажется, вот-вот его проглотит огромной воронкой своей трубы. Я даже успеваю услышать на ходу и прихватить с собой расплывчатый обрывок звучания. Оторванный от остальной мелодии, этот фрагмент фрагмента потом еще долго звучит во мне, отдельный и бессмысленный, абсурдно и несправедливо сопрягаясь в памяти с обликом слушающего мальчика.
Зато тех, кто ничего не делает, кто просто сидит и глазеет на проходящие поезда, — таких совсем мало. По ним сразу видно, до чего тосклива жизнь, когда человеку нечем заняться. Вот почему почти каждый придумывает себе дело со смыслом и целью, и даже природный мир употребляется здесь к некоей пользе. Всякий куст сирени в колодце двора сгибается под ношей сохнущего на нем белья. Именно это и есть самое скорбное в облике городских задворков: дерево, которое только цветет, не имея иной цели, кроме как ждать дождя и солнца, блаженно приемля и то и другое, простирая к небу белые или сиреневые кисти своих соцветий, — такое дерево здесь непозволительная редкость.
Берлинер бёрзен-курир, 23.04.1922